— Однако и ты, пес мой верный, без своего князя трех дней не проживешь на свете, об этом тоже помни, — посуровел он внезапно голосом, на что детина заметил:
— Да каких три. Случись с тобой какая беда, так я и до другой зорьки не протяну. Загрызут волки поганые твою бедную овечку, княже, — и уже провернув наконец-то ключ в замке, с каким-то мазохистским наслаждением повторил: — Как есть загрызут напрочь и косточки по земле раскидают собакам на забаву.
— То-то же, — удовлетворенно кивнул головой князь, и было непонятно, к чему он это относит. То ли к тому, что замок наконец закрылся, то ли к восходу солнца, которого, случись что с князем, не увидит ни одного лишнего разочка сам Парамон.
— Ничего, Парамоша, — приободрил его князь, принимая увесистую связку ключей, нанизанных на толстое железное кольцо, и поворачиваясь к лестнице с явным намерением подняться наверх. — Мы еще с тобой немало… — но осекся на полуслове, заметив, наконец, троицу, застывшую на месте, и подозрительно буравя ее своими маленькими, глубоко посаженными ядовитыми гадючьими глазками.
— Это что же, подслушивать, стало быть, тут примостились? — выдавил он после непродолжительного молчания и от такого наглого поведения вновь замолчал, не в силах больше вымолвить ни слова. Он лишь безмолвно оглянулся на детину жестом призывая его присоединиться к княжескому возмущению, но изрядно вспотевший после упорной возни с замками Парамоша не успел ничего сказать, как в разговор вступил молодой дружинник:
— Не вели казнить, княже, а вели слово молвить.
Он стремительно, в три прыжка спустился с лестницы вниз и, заглянув под нее, проворно извлек, вытянув за рукав, священника. Следом показался, смущенно сопя и пыхтя, второй дружинник.
— По твоему великокняжескому повелению, как ты и приказал, у церкви Бориса и Глеба мы аккурат после обедни этого священника, который крамольные речи против тебя уже третий день вел, ухватили и спешно, не медля ничуть, на двор твой великокняжеский привели. Ан глядь, нет нашего великого князя. Ну, мы, стало быть, решили походить малость, дабы едва лик твой великокня…
— Погоди, — оборвал его на полуслове князь Глеб недовольно, но уже значительно смягчившимся голосом. — Какой такой великий князь? Или неведомо тебе, что великий князь един и во граде Володимере стол его?
— Прости, великий княже, но три дня назад ты сам сказал, идучи по двору с боярами своими, что всяк князь, который един на княжестве своем, тот и великий. Кроме тебя теперь, ежели мальца Ингваря в счет не брать, который в Переяславле сидит и вот-вот в гости заявится, более на Рязанской земле и князей не осталось.
— Ишь ты, ужом вывернулся, — хмыкнул одобрительно Глеб и чувствительно толкнул острым локтем детину прямо в мягкое пузо. — Учись, Парамоша, как излагать надобно. Ну а чего затаился, как мышь в амбаре? — построжел он чуть голосом. — Почему сразу не объявился?
— Опять же памятуя строгий наказ твой, великий княже, — вновь склонился дружинник в почтительном поклоне.
— Это какой же такой наказ? — усомнился Глеб. — Почему я не помню?
— Тогда же, третьего дня, боярин Онуфрий, что от князя Константина… — начал юноша, но вновь раздраженно был перебит на полуслове Глебом:
— Я и так знаю, что сей боярин раньше князю Константину служил. Ты дело сказывай.
— Я и сказываю, — не выказал ни тени раздражения княжеской грубостью воин, спокойно продолжив: — Так вот, боярин Онуфрий слово молвил, однако был тут же остановлен тобой, великий княже, с наказом строгим, дабы вперед не смел забегать и пока князь, то бишь ты, великий княже, свою мысль до конца не доскажет, рта своего поганого открывать не смел. Так это ты столь сурово боярину ответил, который в думцах твоих ходит, а как же мне, гридню простому, быть? Вестимо, испугался я в твою речь влезать, которую ты у поруба с Парамоном вел. Подумал, коль глас подам, тот же Парамон по твоему великокняжескому повелению шелепугой меня, бедного, и по спине и по прочему так славно отходит, что не токмо хороводы водить с девками, а и сидеть пару седмиц не смогу. Вот я застыл, как столб соляной, в который, по Писанию Святому, жена Лота обернулась.
— Ну, ей-то Господь Бог воспретил, — буркнул Глеб.
— А для нас, малых людишек, великий князь рязанский повыше Бога будет, — тут же ухитрился и здесь отвесить чудовищный по своей наглости комплимент дружинник.
— Ишь ты, — крутанул головой Глеб, — куда полозья загнул.
— А что? И я тоже согласен, — неожиданно для всех, включая самого князя, прогудел Парамон.
— Это как же? — осведомился Глеб, обращаясь к дружиннику.
— А так и есть, — пожал плечами юноша. — До Бога высоко. Пока еще он слово свое скажет, ан глядь, а я уж и жизнь свою прожил. У тебя же, великий княже, суд и скорый, и правый. Опять же и Парамон со своей шелепугой тут как тут. Завсегда сколько ты укажешь, столько и отвесит, да от души своей сердобольной еще добавку отмерит.
— Ну-у, — засмущался явно польщенный Парамон, но князь, повернувшись к нему, внезапно строго спросил:
— А верно, что он тут сказал о тебе?
— Так я… — замялся Парамон, не зная, как ответить, чтобы угодить Глебу.
— Как есть, так и скажи, — сухо оборвал его князь, пытливо уставившись на палача своими глазами-буравчиками.
— Было чуток, но только от усердья.
— Это верно, великий княже, только лишь от усердья. Вон как с дедом Гунькой месяц назад. Ты ведь ему наказал десяток плетей отвесить, как я слыхивал…
— И что? — заинтересовался князь.
— Так кто ж виной, что он, дурень старый, сунул бороденку кудлатую в рот свой беззубый и ну ее катать да пережевывать. Всю иссосал. Но тут промашка у обоих вышла — и Парамона, и деда. Не поняли они друг дружку. Дед, как пес преданный, не желал криком своим истошным сон твой послеполуденный тревожить, а Парамон, напротив, захотел непременно вопль его услыхать. А коли не кричит, стало быть, он слабо казнь[41] исполняет, нерадиво. Пришлось наново весь десяток отвесить, и опять дед молчит. Только на четвертом десятке и подал хрип еле слышный. Конечно, Парамон тут же на радостях шелепугу кинул, пошел кваску с холоду испить в повалуше, да и задремал невзначай. Ну а когда пришел назад к козлам, мысля, что деда, поди, и след простыл, ан глядь, лежит, только похолодевший уже.
— Так было? — вновь повернулся князь к Парамону, который от страха был сам не свой и только с ненавистью поглядывал в сторону юного дружинника.
— Так я ведь хотел как лучше… — промямлил он, наконец.
— Ты кто — князь или кат? — ехидно осведомился Глеб и, не дожидаясь ответа, пояснил: — Отличка в том, что князь казнь назначает, а кат ее справляет. Поделено так у них.
Парамон только сопел молча, потупивши свои поросячьи глазки в землю, а Глеб продолжал читать нотацию:
— Я, видишь ли, Парамоша, за твоей работой не гонюсь, так уж и ты, голубок, мое мне оставь, а то ты мне так всех смердов уморишь, и с кем я останусь тогда? С одним тобой?
— Ибо сказано в Писании: «Оставь Богу Богово, а кесарю кесарево». Стало быть, каждому свое, — вновь вставил словцо дружинник.
— Точно, — согласился князь. — А то я тебя, Парамоша, повелю самого на козлах разложить да всыпать пяток-другой горячих для ума в задние ворота. Охотники найдутся. Вон хоть бы и вой этот. Как, возьмешь шелепугу, не побрезгуешь? — И он пытливо уставился на юношу.
Тот замялся:
— Я ведь, великий княже, вой, а не кат.
— Неужто даже ради такого случая откажешься?
— Разве только из уважения к великому князю попробовать. Да у меня беда…
— Что за беда?
— Длань слаба больно. Только после трех десятков замахов и расходится. Так что дозволь, великий княже, просьбишку малую — коль с полсотни назначишь для Парамона, так я тут как тут, а ежели менее, то тут кого другого лучше было бы подыскать.
— Ну и договорились, — удовлетворенно кивнул князь и без всякого перехода резко сменил тему: — Тебя, кажись, Коловратом[42] кличут?