Литмир - Электронная Библиотека

Ашхарумова кое-кого помнила по январским посиделкам у Зайки. Она с ровным, доброжелательным любопытством оглядывала огромного Чашкина, чьи красные худые руки торчали из рукавов короткого пиджачка, приземистого Даниила, казавшегося еще ниже от того, что на голове у него был высокий цилиндр, его длиннолицую кузину Катю, нервную мужеподобную Руфь, непрерывно курившую самокрутки. Угощение было супрематическое, то есть заурядно-нищее, как; в большинстве петроградских квартир в марте восемнадцатого года: водка, вобла. Говорили о том, можно ли остаться чистым, поселившись на Елагине или Крестовском, продавшись за репутацию или паек. В разгар торжества, все больше напоминавшего средневековый диспут обо всем сразу, Ашхарумова подсела к Лике Гликберг, одиноко сидевшей на диване. Ножки ее не доставали до полу.

– Вы тоже думаете, что на Елагине и Крестовском всех интересуют только дрова и каша?-спросила Ашхарумова. Гликберг поморщилась:

– При чем тут дрова, каша…Люди реализуют себя. В политике это по понятным причинам стало невозможно, в литературе – еще меньше…

Она говорила книжно, гладко, ровным голосом, который Ашхарумова никогда не приняла бы за голос хорошенькой ровесницы.

– Но на Крестовском все-таки занимаются политикой? – не сдавалась Марья.

– Это другое, это трансформация, – небрежно пояснила Гликберг. – Наш термин: приложение формального анализа к явлениям жизни. Крестовцы – трансформированное стремление к первенству: замена «лучших» на «единственных». Добиться эстетического превосходства уже невозможно, поскольку традиционная шкала рухнула. Борьба переносится во внеэстетические сферы, в том числе и в политику, это просто.

Все это она говорила как бы между прочим, словно была поглощена тайной думой, от которой ее отвлекают ненужными разговорами. Ашхарумова никогда не отличалась робостью и прямо спросила Лику, что за тайная мысль ее терзает.

– Я трансформирую Пашу, – сказала Лика доверительно, глазами показав на Барцева. – Я прилагаю к нему наши способы, пытаясь прочесть его как текст… Но это текст без подтекста… Вы заметили, что единицей ожидания становится не день или неделя, а паек? Два пайка назад Паша был у меня и обещал приходить. Это была чистая фигура речи – «Приду» вместо «До свидания», – но этикетность ее снималась формулой «Приду, если не рехнусь». Момент обязательности встречи вводится мотивом сомнительного условия…

Несчастная девочка Гликберг была очень умна. И однако – Ашхарумова боялась трансформировать это ощущение с помощью формального метода, – было немного приятно думать, что Барцев был у Гликберг всего единожды, и то два пайка назад. Она, Марья, не открыла никакого метода и не умеет говорить, как Гликберг, и все-таки Барцев не сводит с нее глаз.

В восьмом часу она вышла в кухню – подышать у открытого окна, покурить в одиночестве. На кухне, в полумраке весеннего вечера, слышались однотонные всхлипывания. Ашхарумова всмотрелась. В углу стоял Альтергейм и, закрыв лицо руками, плакал жалобно и как-то механически, шмыгая носом и подвывая через равные промежутки времени.

Не допуская и мысли, что ему неприятно быть обнаруженным тут, в слезах, в кухне, она кинулась к нему и принялась отнимать от лица его мокрые слабые руки, нагнувшись, как над ребенком:

– Что с вами, Альтер? Не плачьте, Бога ради! Ну, хотите, я спрячу вас на Елагином, и вы не пойдете в эту проклятую армию? Они нас пока не досматривают, и кроме того, я знаю прекрасный подземный ход! (О чем говорить, она не думала; сейчас важно было говорить.)

– Меня Котя зовут, – тоже по-детски ответил Альтер до предела истончившимся фальцетом.

– Ну вот видите, вас – Котя, меня – Маша, будем знакомы, очень приятно. Не надо только плакать. Не будем больше плакать? – Всю ее усталость как рукой сняло, она была нужна и чувствовала в себе неисчерпаемую силу. Она могла утешить всех плачущих детей мира, спрятать всех перетрусивших призывников, примирить враждующие армии и в простых словах, а может, и вовсе без слов объяснить им бессмысленность всякой войны. – Сами посудите, зачем вам на войну? Вы молодой, красивый, у вас будет еще миллион случаев применить вашу теорию!

– Меня не любит никто, – сказал успокоившийся Альтер. Он говорил теперь ровно, тонко, бумажно. – Я противен всем. Я онанизмом занимаюсь.

Сказавши это, он взглянул на Ашхарумову с некоторым лукавством – или ей померещилось в сумраке? Что ответить на такое ошеломляющее признание, она не придумала. В принципе новая культура не признавала табу, и Ашхарумову трудно было смутить – особенно после того, как сама она в шестнадцать лет пришла к Доронину, твердо решившись потерять с ним невинность, а он был с нею груб, как извозчик, и на следующее свидание отвел в меблирашки, сказав на прощание, что на профурсетках не женятся; в теле не было ничего, чего стоило бы стыдиться, и в некоторых вещах не признаются только потому, что они предназначены для разговора с единственным.

– Ну и что, – пробормотала она, – в этом нет ничего такого…

– А потом собираю и пожираю, – просто сказал Альтергейм. На его лице заиграла блаженная улыбка. – Я совершенно, я идеально одинок. Сделайте со мной, что хотите. Я ваш на всю ночь. Отдайтесь мне, меня убьют завтра. Я до фронта не доеду, меня солдаты изнасилуют. Он улыбался все шире.

– А в стихах у вас лучше получается, – сказала Ашхарумова и закурила. – Ну-ка, еще что-нибудь.

– Не курите, мне дым вреден, – скулящим голосом попросил Альтер.

– Ничего, вас все равно скоро солдаты изнасилуют. Меньше будете мучаться. Почитайте лучше стихи.

– Вы свежая, – снова сказал Альтер. – Вы быстро приноравливаетесь, и с вами легко. Простите, что я вас обидел.

– Я не обиделась.

– Простите. Ведь меня правда убьют, я чувствую. Оно и хочется, и вроде обидно иногда. Все живы будут, а я нет. И все потому, что я пишу такие стихи. Другие ужасную дрянь пишут, и ничего.

– Ладно, ладно, не жалуйтесь, – весело сказала Ашхарумова. – Я теперь не поддамся.

– И не надо. Я сейчас без задней мысли. Одна передняя… – Он не удержался и хихикнул. – Никогда они нас не поймут. Где они плачут, мы уже даже не смеемся. Ашхарумова поняла, что речь идет о старших; эта мысль приходила и ей.

– Вы мне будете писать? – спросил он.

– О, конечно. Если захотите. Я люблю писать письма.

– А по письмам вы меня полюбите, я вернусь, вы выйдете за меня замуж, мы родим детей, в нашей кухне отвратительно запахнет капустой…

– Кухни не будет, – покачала головой Ашхарумова, мечтательно улыбаясь. – Каждый будет жить в одной комнате – тут и плита, и тюфяки на полу, и ведро. Но ведь вас изнасилуют солдаты. Вас будет тяготить мое общество. Каждый вечер вы будете уходить на улицу, искать солдат, возвращаться под утро, добавляя к капусте и ведру запах махорки, пороха и ружейной смазки…

– Я вас обожаю, – сказал Альтергейм. – Пойдемте к гостям.

– Ну, как вам? – спрашивал Барцев, когда полчаса спустя они вышли на восьмую линию.

– Интересно, – сказала Ашхарумова. – Я рада, что пришла. Но, конечно, одно это не может быть новым искусством…

– Разумеется, – пожал плечами Барцев. – В новом искусстве должно быть все.

– Я тоже так думаю. Чашкин же, мне кажется, просто болен…

– Ну, а кто из больших писателей здоров? Мне стыдно иногда своего здоровья.

– Не стыдитесь, – улыбнулась Ашхарумова. – Болезнь не может быть источником искусства.

– Я бы поспорил.

– Ну, поспорьте. Я не буду.

– Правильно, – сказал Барцев. – Вы мне лучше расскажите про себя. Я так мало про вас знаю.

– Зачем вам?

– Интересно, правильно ли я угадал.

– Расскажите, что угадали, – я вам скажу, где неправильно.

– Что ж, это можно, – сказал Барцев и откашлялся.

Все было превосходно. Темнело уже по-весеннему поздно, большая звезда висела над прозрачной перспективой пустых улиц. На западе лиловый и багровый сменялись темной зеленью петербургской ночи. Под ногами чуть слышно похрустывал тонкий, слабый лед. Барцев чувствовал себя беспричинно и совершенно счастливым – в это сложное ощущение не совсем законного счастья входили и близость веселой, прекрасной девушки, и уход Альтергейма, и спор с Чашкиным, с которым, несмотря на разногласия, он ощущал кровное родство, обещавшее долгую дружбу; все это было заключено в раму пустого города, сделавшегося чистым произведением искусства, без всякой функциональности. Собственно, только ради этого вечера город и был построен.

94
{"b":"32342","o":1}