– «Апостола» моего ваш Синод под нож пустил, – буркнул польщенный Корабельников.
– Всякий поэт с великим даром вроде вашего свидетельствует о Господе, – не давая ему вставить слова, заторопился поп. – Поэзии нет без Господа, хотя бы она и не искала, и не сознавала его. Россия не примет революции без Бога, нельзя разрушить храм, не создав нового…
– Мы вместо храма предложим машину! – пискнул конструкционист Ладыгин.
– Однако и машина свидетельствует о Господе своей соразмерностью, – не терялся поп.
– Бездушной вашей машине молитесь сами! – провыл Конкин. – Мы будем молиться ослезенным глазам кобылиц!
– Революция – стихийное явление народной веры, – поддержал Алексей Галицкий. – Вера народа – не книжная вера интеллигенции, а подлинный Христов огонь, который очистит… закалит… выжжет… переплавит…
Вот и всё, понял Льговский. Они прекрасно договорятся между собой. Самое мерзкое, что было в тех временах, и самое угрожающее, что есть в этих. Они сольются и построят свой дивный новый мир. Я, которому только и нужна свобода, опять остаюсь не у дел. Палач и жертва обнялись, над ними молнии взвились. Когда я наконец привыкну, что вся их борьба – чистая видимость? Попользовались нами, хлюпиками, да и амба. Мы помогли им раскачать лодку только для того, чтобы они имели шанс пересесть на дредноут.
– Мы с товарищем попом еще поспорим, – гудел между тем Корабельников. – Я об заклад побьюсь, что товарища попа вдрызг разагитирую. Но сейчас такой веселый товарищ поп – нужный нам союзник. В борьбе союзниками не бросаются. Вашу руку, товарищ богоносец!
Товарищ рогоносец пожал руку товарищу богоносцу. Плохой, вредный я человек, бессовестный человек.
– Ну-с, други, – засуетился Соломин, – для такого дела… Товарищ Камышин, неси припас!
Камышин, подчиняясь барскому приказу, стремглав вылетел из прилукинской столовой и через полминуты вернулся с тремя подозрительными бутылями, в которых бултыхалась мутная жидкость.
– Свекольный, не побрезгуйте, – приговаривал Соломин. – За встречу, по-русски…
Выпить хотелось, но Льговский пересилил себя. Он встал и бочком, бочком выбрался в коридор. За ним выскользнул Драйберг.
– Что же ты не пьешь, товарищ? – спросил он умильно. – Все, понимаешь, пьют, а ты не хочешь.
Льговский остановился, некоторое время постоял спиной к Драйбергу, потом повернулся к нему, взял за пуговицу и раздельно сказал:
– Если ты, тварь, еще раз подойдешь ко мне, я мозги тебе вышибу.
– Ой, страшно, страшно, – засмеялся Драйберг. – Брат, не шуми. А то я не знаю за твои дела с Телятниковым, ой, я умоляю вас…
Льговский вздрогнул. Про дела с Телятниковым мог знать только тот, кто следил за ним давно и пристрастно: во время войны, в начале шестнадцатого… сущий пустяк… поучаствовал сдуру в благотворительной подписке, получил свой процент, потом слышал, что издатель и меценат Телятников скрылся со всеми деньгами, собранными в пользу раненых… Даже из врагов никто не попрекал его той историей: он не знал, что тут мошенничество, и как было знать? Теперь он понял, что значит быть под колпаком; ловушка захлопнулась. Под наблюдением были все, их повязывали нагло, без стеснения. Вякни слово – в ответ вытащат из рукава безотказный козырь, ошибку юности, позор детства. Теперь, возможно, и бежать уже поздно. Он замахнулся, сдержался, скрипнул зубами. Драйберг спокойно улыбался.
– Таки не зря мы хлеб кушаем? – спросил он. Льговский резко повернулся и прошел к себе.
«Дорогой Саша, – написал он. – Я ухожу.
Прости.
Была надежда сделать выбор, не запачкавшись.
Хватит утопий.
Всякий раскол – не последний.
В литературе победителей не бывает, а побежденных не судят.
Я ушел плясать».
Он собрал книги и выписки в единственный чемодан, с которым пришел сюда, туда же побросал немногие свои пожитки, сунул записку под дверь Корабельникова и вышел через боковой вход. Было шесть часов вечера, и нежно-алый закат сиял над Малой Невкой. В небе угадывались силуэты кораблей, клочья парусов, язычки флагов. Чувствовалось, что город стоит у моря.
Есть восторг разрыва, дающий почувствовать, что мы живы. Всякий уход – всегда к себе, и у себя всегда лучше. Через десять минут он уже не думал о Корабельникове. Не забыть передать ребятам, что собираемся теперь у меня.
С этого дня он подписывался Давидом.
22
С верхней дороги два коричневых камешка Адалар казались висящими в воздухе. Граница между морем и небом не просматривалась отсюда – слева открывалась сплошная хрустальная бездна той голубизны, какая бывает на юге только в конце марта, на еле заметном переломе от дня к вечеру. Ять шел уже час, но не устал ничуть. Было три пополудни. Дорога оказалась на удивление безлюдной – только на повороте к Никитскому саду встретился ему перепуганный дачник с вязанкой серых корявых поленьев. Ничего пугающего в облике Ятя как будто не было – видимо, старик боялся всего.
По обыкновению, чтобы не скучать наедине с собой, Ять принялся придумывать историю. Представим приморский город, в котором – в мирное, разумеется, время, без всяких революций, – сошлись, не сговариваясь, приятели старинных лет, прежде любившие съезжаться на недорогих русских курортах. Ни один не признается, что погнало его сюда: измысливаются фантастические причины, делаются многозначительные намеки… Ну, вот ты, положим, что здесь делаешь? Да так, подлечиться: ты же знаешь местные воды. О, прекрасно знаю: купец Железников разливает их в большие мутные бутылки (якобы дневной свет вредит целебным свойствам воды из пещерного источника): самая мутность бутылок негласно предупреждает о том, что дело нечисто. Ну хорошо, а ты зачем приехал? Показать жене места моей юности. А давно ли ты женился? Недавно, меньше года… И приехал сюда с женой в марте? Да, ведь все гораздо дешевле! Но где жена? Ах, она простудилась и уехала. А я остался.
Итак они обмениваются этими глупостями, и каждый прекрасно понимает другого, – все скрывают истинную причину, – но вот незадача: причины, похоже, никто не знает. Каждый делает вид, что ему есть что скрывать, – но наедине с собой признается: я не знаю, что здесь делаю. День идет за днем, и сам я прошел полверсты, разрабатывая завязку, – но что же было дальше?
Сейчас, сейчас. Никогда нельзя обманывать читателя, обещая ему развязку, сервируя закуски в предвкушении главного блюда – и оставляя голодным: иное дело, что двинуться все должно в небывалом направлении, которого он сам еще не видит. Вот тоже был занятный, если вдуматься, сюжет: одно время… когда же это было? Да, точно, тринадцатый год: «Биржевка» стала вдруг на последней странице публиковать – в пунктирной рамке, чтобы желающие могли вырезать, – список, о котором никто не мог сообщить ничего достоверного. Просто – «Списокъ», без всякого уточнения. Там было тридцать девять фамилий, довольно нейтральных, часть из них он знал – Мизеров, Фоскин, но с другими инициалами. Что, если бы он обнаружил там собственную? Был ли это список членов тайной организации (несомненно, для террористов определенного толка особый шик заключался в том, чтобы опубликовать его под носом у правительства, по принципу «прячь лист в лесу») или невинный перечень учредителей акционерного общества, у которого не хватило денег на публикацию своего слишком длинного названия, – Ять так никогда и не придумал; как-то раз он обсудил эту историю с Грэмом.
– Это был список действователей, – сказал Грэм, как обычно вразрядку, не потратив и трех секунд на выдумывание новой сказки.
– Ну-ка, ну-ка, – подбодрил Ять.
– Действователей, то есть людей, предназначенных к изменению мира. В этом составе они способны действовать с максимальным результатом, как пуля, посланная в цель под верным углом.
– Но кто определяет этот максимум?
– Не «Биржевка», конечно. Раз в неделю приходит таинственный человек в рыжем пальто, непременно в рыжем. Он передает список, а при нем конверт с деньгами. Метранпаж набирает, но каждый раз заменяет одну фамилию, думая, что этим срывает дьявольский замысел. В один прекрасный день метранпажа находят мертвым. Но уже поздно – все пошло не так, и в результате мы живем в том именно мире, в котором живем. Это хорошо бы, знаете, жечь с двух концов: сначала таинственный список, потом убийство метранпажа.