Русский большевизм погиб в самую минуту победы, исполнив единственную свою миссию – заключенную в доведении до абсурда всех родовых признаков русской общественной мысли. Посмотрите сами, много ли общего у сегодняшней российской власти с тем большевизмом, который провозгласил когда-то свободу печати, мир, хлеб и прочие превосходные вещи. Все эти лозунги отброшены за ненадобностью, а на лицах г. Ленина и его сподвижников читается страшная растерянность людей, которых использовал и выбросил на свалку таинственный дух истории. Все замерло в ожидании новой силы, которая возрастет на руинах русского самодержавия (выродившегося в Николая Романова) и русской революции (дошедшей до большевистской неразборчивости в средствах). Приметы этой третьей силы я вижу, с одной стороны, в цензуре и почти тотальной мобилизации, в разговорах о «пролетарской» диктатуре, с другой же – в сообществе свободных художников, которым, безусловно, нет резона, покупать себе расположение новой власти. Скорей уж власть должна привлечь их на свою сторону, – и то, что она заботится о прокормлении художника, само по себе способно внушить надежду.
Те, кто берется сегодня действовать в союзе с новой властью, пока не сознающей себя, – идут на немалый риск, ибо власть эта вполне может оказаться людоедской. Но чтобы она не оказалась таковой – нужно внушать ей человеческие законы, обучать ее уважению к искусству и предостерегать от ошибок прежних российских правителей. Пусть отряд доблестных героев, объединившихся под знаменем «Мы говорили!», не раз еще бросит нам в лицо упрек за все неудачи и погрешности этой власти. Пусть! Они всегда будут правы – и всегда мертвы, ибо ошибается только живущий. Это и есть главная его примета».
Арбузьев как будто говорил дело, более того – многие его мысли были словно подслушаны у Льговского, однако еще Хламида заметил, что ничто нас так не уязвляет, как солидарный с нами пошляк. Самое ужасное заключалось в том, что Крестовский вождь Корабельников был не прочь воспользоваться ситуацией: всякий поэт желает быть единственным, но не с государственной же помощью! В искусстве для него существовали чистые и нечистые, свои и чужие, – и отчаянная тоска этого разделения не давала Льговскому спать. Они ушли из Елагина дворца не потому, что хотели бороться, а потому, что их выгнали, – Корабельников же, которого никто не звал, сам заявился сюда делать из них боевой отряд. В искусстве не бывает боевых отрядов, победы одерживаются без помощи запретов. Уйду, уйду.
Но окончательно он решился уйти в день, когда Соломин привел попа.
Поп явился в три часа пополудни. Льговский только что вернулся из нетопленой Публичной библиотеки с грудой ценных выписок, все по восемнадцатому веку (к едва освоенному опыту которого, без сомнения, должна была теперь обратиться русская поэзия). Все фантастические тезисы, весело и напряженно обдумываемые по пути на Крестовский, остались у него в голове: сесть за письменный стол ему пришлось только в половине шестого, и не для работы. Он вошел, как выяснилось, через минуту после попа.
Поп раздевался на первом этаже, снимал длинное пальто с меховой оторочкой, сбрасывал его на руки подобострастному Соломину, долго расчесывал редеющую шевелюру и густую рыжую бороду. Вид у него был хитрый. Во всех движениях попа была сладкая плавность. Он продул расческу и спрятал ее куда-то под рясу, долго смотрелся в волнистое зеркало, подмигнул отражению и обратился к Соломину:
– Ну-с, Николай Константинович, я готов.
– Так пойдемте, пойдемте, – засуетился Соломин. Такое подобострастие было вовсе не в его духе – он был человек уверенный, не без барства, которое всегда раздражало Льговского. Поп явно был зачем-то нужен барину, но что попу делать у крестовцев?
Соломин обходил комнаты: он специально приурочил явление попа к обеду. Обедали на Крестовском в три. Выходили в столовую не все – в коммуне художники преобладали над учеными, а потому предпочитали есть у себя, в одиночестве. Впрочем, сегодня Соломин настоятельно просил собраться всех: первым пришел заинтересованный Корабельников, за ним тихой тенью просеменил Мельников, неуклюже протиснулся Барцев, спустился Краминов, явились неразлучные Кульбин и Митурин, внеся с собой стойкий запах краски, – следом анархо-крестьянствующий Конкин, конструкционист Ладыгин и поэт-речитативист Лотейкин, Бог весть с чего причислявший себя к футуристам, но гордо приделавший приставку moi. Разумеется, ни одно сборище по-прежнему не обходилось без Драйберга и Камышина.
– Что ж, други, – это было любимое обращение Соломина, оказавшегося большим славянолюбом. – Я вам представлю сегодня человека, в котором, не шутя, вижу для Родины большую надежду. Здесь, что греха таить, мы много говорим о новой России, России без попов. Но представьте – есть и в церкви у нас единомышленники! Позвольте представить: отец Алексей Галицкий, священник Троицкого собора, большой мой друг и, смею сказать, учитель. Думаю, что и вам послушать его душеполезно, как говорят люди церковные.
«Фи, мерзость, – подумал Льговский. – Раскаявшийся батюшка. Сейчас начнет говорить, как устроены плачущие иконы. Предложит свои услуги в агитации. Все это под варево из мороженой картошки… Нет, уйду, уйду».
– Любезные братья по вере! – густо проговорил поп. – Знаю, что не всем понравятся слова мои, но вера у нас одна, на том стою. Все мы с вами посильные труженики великого обновления России, и как русский священник, чающий этого обновления, – я благословляю вас и силу, вас породившую. Патриот моего Отечества, я благословляю Ленина. Ибо великой Россия станет только с большевиками: силу за ними чувствую былинную, решимость мученическую. Христианство давно призывало богатых одуматься, бедных – выпрямить спину. Вместе мы построим новую церковь – Великую красную церковь единой обновленной России!
Ах вот как, догадался Льговский. Ему приходилось читать про обновленцев (почти всегда что-нибудь брезгливое), но живого попа обновляющейся церкви он видел впервые.
– Из всех сил, присутствующих сегодня в жизни нашей, – басил поп, – одним большевикам под силу удержать Россию от разрухи, распада, отрешения окраин… Россия создана быть империей – или не быть вовсе. Империей ей и быть – под большевиками или нет. Сказано: откроюсь не искавшим Меня. Сбывается на глазах: большевики отвергли Христа – чтобы тем верней следовать Его путем! Отряхнув вековую патину… вместе с молодой властью… нести сжигающую весть… и та-та-та…
Льговский уже не слушал. Он давно ждал чего-то подобного. Там, где ему рисовалось вольное содружество художников, мир веселой свободы и творческой молодости, – возрождалась прежняя империя, только безмерно поглупевшая, и точно так же пели над ней сановитые, хитрые попы: пели они какую-то скучь, вроде «Интернационала». Впереди шагал Христос. Вот что, оказывается, имелось в виду: сказать бы автору…
– В Ленине есть дух великих русских пророков, – опершись о стол, солидно продолжал поп. – Отсечь все лишнее… разрушить храм старого… библейский Самсон…
Тут Льговский хихикнул. Ленин был лыс, как колено. Страшно подумать, во что ушла сила у этого Самсона.
– Стихийная избяная Русь… – гнусил поп.
– Правильно! – крикнул Конкин. Отличительной особенностью этого крестьянского анархиста было то, что на фаянсовый унитаз в роскошном прилукинском клозете он забирался с ногами и устраивался орлом. Он вполне мог бы сидеть на нем в менее горделивой позе, но шел на неудобства ради сохранения глубинной подлинности, которой Льговскому было не постичь.
– Это все хорошо, – с ядовитой, бархатной учтивостью вступил Корабельников; его медный бас с легкостью перекрыл поповское блеяние. – Но скажите вы нам, любезный: при чем тут Бог, которого, по моим наблюдениям, нет и неизвестно?
Он готовился к очередному бою, который собирался выиграть одним из своих грязнейших кощунств: надо было сразу показать гостю, кто тут главный. Поп, однако, был малый не промах – он явно готовился к беседе.
– Не вы ли, Александр Александрович, написали «Апостола»? – вкрадчиво спросил он.