В этот миг от прилукинской дачи донеслись страстные цыганские напевы: студия Марьям-нагой, пританцовывая, голося и гремя бубнами, начинала свое представление. Концерт в честь новобрачных был задуман с размахом: свадьба архаистки и новатора была серьезным событием для литературного Петрограда, весть о нем облетела все кружки. Молодежь была в восторге: в последний год в Петрограде почти не играли свадеб, сыскался отменный повод повеселиться, и Ашхарумова заслужила умиленную благодарность подруг.
Одновременно с бледными и светловолосыми, но чрезвычайно жизнерадостными цыганами Марьям-нагой со стороны набережной приближалась другая компания – там тоже звенели гитары, но пелось нечто иное. Мотив был знакомый, романсовый, но слова, сколько мог различить Ять, представляли собою фантастическую контаминацию нескольких шедевров сразу.
– Выхожу… один я-, на доро-о-огу!-
высоким, ломким голосом выводил бледный юноша лет шестнадцати, терзая гитару с огромным коричневым бантом.
Под луной… кремнистый путь блестит!
Ночь тиха, пустыня внемлет Бо-о-огу,
И звезда… с звездою говорит!
Выхожу я в путь, открытый взорам,-
басом отвечал ему верзила, в котором Ять издали узнал Чашкина.
Ветер гнет упругие кусты.
Битый камень лег по косого-о-орам,
Желтой глины скудные пласты!
– Вот иду-у я по большой доро-оге,-
подхватил эстафету художник Назарьян, обладатель хриплого баритона, с которым только и было выходить на большую дорогу.
– В тихом свете гаснущего дня!-
радостно поддержал хор.
– Тяжело мне, замирают но-оги!
Ангел мой,ты видишь ли меня?!
Я и сам ведь не такой, не пре-ежний,
Недоступный, гордый, чистый, злой.
Я смотрю мрачней и безнаде-е-ежней
На простой! И скучный! Путь земно-о-ой!
Акоповские цыганки затрясли плечами.
Буду ждать – в погоду, в непого-о-оду!
Не дождусь – с баштана разочтусь!-
мрачно подвела итог Лика Гликберг.
– Выйду к морю, брошу перстень в воду
И косою черной удавлюсь!-
грянула вся команда Стечина. Сам он, автор центона, скромно шел позади.
Барцев хохотал. Стечин торжественно преподнес скульптурную группу – последний шедевр Назарьяна, раскрашенная глина: тоненькая Ашхарумова под руку с Бариевым, исполненным в виде шара с бородой и носом-бульбочкой. Назарьяна хотели качать, Барцев долго тискал его в объятиях. Настал черед подношений: все они были скромны и почти жалки. Алексеев извлек из своих запасов прижизненного Фета, Горбунов преподнес чернильницу «для будущих трудов», Прошляков приволок «Подарок молодым хозяйкам» – для чтения вслух в обеденное время; на некоторое время церемония дарения прервалась – все наперебой зачитывали рецепты: «Господа, вообразите, седло дикой козы с каперсами, под соусом из базилика… Мне, мне козы! Суп из спаржи с добавлением сливок… Отжимки отдать людям. Мы люди, Прошляков, отдавай отжимки! Господа, кто ел когда-нибудь суфле из омара? Барцев, я буду брать у вас эту книгу раз в неделю для праздничного обеда!»
– Удивительно милая молодежь, – тихо и умиленно сказал Комаров-Пемза, подойдя к Ятю. – Эти не пропали: они умеют веселиться, умеют сделать себе праздник из ничего…
– Да, да! – горячо закивал Ять. – А из ваших будет кто-нибудь?
– Если родители выпустят, – вздохнул Пемза. – Поздно, патрули… Но они сказали, что все равно вырвутся.
И точно – в разгар парада приношений прибежал, запыхавшись, Коля Соловцов, а следом за ним и небольшая компания во главе с Игорем и Верой Головиными. Они принесли кукол, наряженных женихом и невестой. Куклы были фарфоровые, с волосами и закрывающимися глазами. Последней, уже в двенадцатом часу, появилась Зайка – маленькая, встрепанная, растерянно хлопающая глазами: «Ой, я совсем, совсем опоздала? Машенька, милая, поздравляю! Поздравляю, Паша! – Она мокро поцеловала обоих в щеки. – Все боялась, не успею. Вот!» – и развернула только что довязанную кофточку белой козьей шерсти, сберегаемой в семье еще с четырнадцатого года, когда вечно хворавшую Зайку возили на Кавказ. Там и купили эту шерсть, но никто в семье вязать не умел – выучилась в последний год одна Зайка; она всерьез надеялась этим зарабатывать. Барцев поднял ее на руки и закружил.
– Паша, – тихо спросила она, когда рыжий богатырь бережно поставил ее наземлю, – а Кораблик не пришел?
Так ласково могла называть Корабельникова только она.
– Сашка уперся, – сухо ответил Барцев.
– Ой, как же ему сейчас, наверное, одному… Он ведь там, да? И слышит все ваше веселье? На набережной и то слышно. Паш, может, сбегать, позвать его?
– Не надо, Зайка, – очень серьезно попросил Барцев.
– Ну хорошо, хорошо… Она отошла.
Ять все основательней нагружался, чокаясь в основном с Грэмом; Грэм молчал, угрюмо поглядывая то на Барцева с Ащхарумовой, то на компанию Льговского.
– Вам грустно? – спросил Ять.
– Когда Грэму грустно, он уходит сюда, – медленно проговорил тот, указывая себе на лоб длинным желтым пальцем. – Смею вас уверить, там – хорошо. Хорошо, – повторил он еще раз и вдруг с полной кружкой решительно вышел на середину моста. – Я скажу, если позволите, – произнес он пьяным, но твердым голосом, разве, что чуть громче обычного, как говорят с глухими.
– Просим, просим! – тощий секретарь Хламиды несколько раз иронически хлопнул в ладошки.
Грэм смерил его уничтожающим взглядом и заговорил, обращаясь исключительно к новобрачным.
– Все мы помним, – хрипло сказал он, – как Бог, создав мир, нашел, что это хорошо. Часто мы задаем себе вопрос – что нашел он хорошего? Мы судим его творения с решительностью муравья, попавшего в театр: зачем все это? Но иногда мы чувствуем, что Божий мир хорош; это слово произносим мы редко, но раз уж сам Бог начал с него – повторим его сегодня. Да, здесь хорошо, и нужно мужество, чтобы вспоминать об этом. Я хочу выпить за ваше хорошо – и за то, чтобы вы и тогда помнили его, когда по ошибке или слабости готовы будете согласиться с трусами. Он осушил алюминиевую кружку и под дружные хлопки вернулся к Ятю.
– Позвольте и мне вручить мой скромный дар! – выкрикнул Ять, подражая тону балаганного зазывалы. Он подбежал к Барцеву и Ашхарумовой, развернул сверток и высоко поднял в вытянутой руке альмекскую флейту. – Господа и товарищи, дорогие друзья по искусству и бесполезности, обратите ваше высокое внимание на этот удивительный предмет! Он остался от древней цивилизации, все наследие которой состоит из нескольких крымских легенд и вещей таинственного назначения. Это предмет в высшей степени символический – альмекская флейта; состоит она из двух частей, и те, в чьих руках находятся эти части, должны всегда быть вместе. Надеюсь, вы исполните этот завет и не дадите погибнуть миру – да, да, ибо все наши неприятности от того только и произошли, что флейта была разъединена! От этого и мы все перессорились, и Россия вон, видите, никак сама с собою не разберется. Все засмеялись.
– Но заметьте! – продолжал Ять. – Заметьте, что в разъединенном виде флейта не звучит! – Он осторожно разъединил половинки и подул в каждую; потом соединил, подул – и над островами проплыл низкий чистый звук. – Теперь волей-неволей я соединил вас на веки вечные. Хотите вы того или нет, а судьба мира зависит от вас одних!
Барцев бережно взял флейту и молча разобрал ее: Ашхарумова получила Z-образный ствол, себе он взял дырчатый мундштук.
– Лучше бы соединить, – напомнил Ять.
– Соединятся, – хохотнул секретарь Хламиды, и веселье возобновилось.
Хламида долго и скучно, со всхлипами, говорил о трудящейся и творческой силе природы, которая тоже вот вся женится, – но в середине особенно длинного и выспреннего пассажа махнул рукой и пустился в пляс, присвистывая и похлопывая себя по ляжкам. Ему похлопали, и вскоре он ушел, сославшись на то, что сырость вредна для легких. Об его уходе никто особенно не сожалел – вино-то осталось.
– А знаете ли, Осип Михайлович, по ком я более всего скучал в эту зиму? – кряхтя, спрашивал Алексеев. Он уселся рядом с исхудавшим, полупрозрачным Фельдманом к скатерти-самобранке и положил на черный вязкий хлеб кусок отличнейшего копченого сала. – Сальца не желаете ли? Ох, простите, Бога ради…