– Что-то знакомое, – бормотал он, – ну наверняка же знакомое… Немец, да?
Бродский прервал их игру на самом интересном месте и огляделся в недоумении:
– Почему трое?!
– Один уже был, – спокойно ответил Ловецкий.
– Кто именно?! – крикнул бывший сапожник.
– Я, – спокойно сказал Оскольцев.
– Фамилия! – рявкнул Бродский.
– Оскольцев, товарищ министра.
– Почему вы все еще здесь?
– Не знаю, – пожал плечами товарищ министра.
«Это плохо, – подумал Бродский. – Он мог черт-те что им порассказать… Ну, в любом случае надо решать с ними; с этим разберемся».
– Краминов и Ловецкий, за мной, а вы пока сидите, – будничным голосом сказал он.
– Одну минуточку, – вежливо сказал Ловецкий. – Виктор Александрович, что от вас передать?
– Кому? – усмехнулся Оскольцев.
– К кому попадем, тому и передадим, – пообещал Краминов.
– Если действительно выйдете, – не очень уверенно сказал Оскольцев, – мой отец живет на Съезжинской, 25, во втором этаже, шестая квартира… Скажите ему, что я жив. Но не знаю, будет ли это правдой к тому времени…
Он не сомневался, что Ловецкий и Краминов отправляются к совсем другому отцу.
Бродский пропустил заключенных перед собою и вышел, и Оскольцев снова остался один. Впрочем, впечатлений ему хватило надолго. Он успел полюбить этих славных людей – молодого угрюмого и немолодого веселого. Ему нравилась их рискованная затея. И то, что они насочиняли про две коммуны, чтобы его развлечь, тоже было очень весело. Конечно, он разгадал их невинный трюк. Никаких коммун не было и быть не могло.
– Да-с, да-с, – приговаривал Чарнолуский, организовывая чаек и потирая ручки. – А что ж вы думали? На патруль кричать никому не дозволяется! И вы, товарищ Ловецкий, тоже хороши.
– А как вы узнали, что мы арестованы? – поинтересовался Ловецкий.
– А как бы я не узнал? Я все-таки народный комиссар, не забывайте об этом.
– А разве они, когда берут, с вами, согласовывают?
– Ну конечно… то есть задним числом! – поспешно поправился Чарнолуский. – И я немедленно распорядился: если ничего противозаконного нет – отпустить! За вами же и в самом деле нет ничего противозаконного, если я верно понял? Кроме, конечно, того, что сторонник советской власти живет на Елагином, а противник ее – на Крестовском… но и это, если хотите, не криминально.
– Криминально будет, если Корабельников узнает про мой псевдоним и про все эти дела, – вздохнул Краминов.
– Ну, это мы как-нибудь устроим, – пообещал нарком. – Я вот о чем хотел с вами побеседовать… Впрочем, для начала один вопрос: вы, господин Ловецкий, вероятно, мне писали?
– Нет, – удивился разоблаченный Арбузьев. – Никогда в жизни… Зачем же мне было вам писать?
– Да видите ли, некто из числа елагинцев регулярно извещает меня о творящихся там безобразиях… требует разгона, арестов…
– Неужели вы думаете, что я стал бы доносить? – простодушно спросил Ловецкий.
– Нет, конечно! – смутился нарком. – Но ведь это и не донос… Это так – информация. Но я не об этом хотел говорить. Вы, господа, сами видите, что конфронтация ваша стала довольно забавна. Елагинская коммуна – мой неудавшийся опыт, согласен, да и вы понимаете, что она свою задачу уже выполнила. Скоро университет возобновит работу, начнется реформа орфографии, профессуре дадут места, писатели пойдут в газету или там… в общем, найдется дело и писателям. Зиму перезимовали, пора и честь знать. Очаг сопротивления тоже получился никакой – одна спекуляция, не так ли? Ловецкий слушал молча, но не кивал; Краминов нахмурился.
– И вот о чем я подумал, дорогие друзья: не угодно ли вам посодействовать мне в примирении ваших враждующих станов и мирном их возвращении, так сказать, в исходное состояние? Разумеется, нас можно не любить, но теперь лучше это делать поодиночке. О пайках для престарелых коммунаров мы могли бы договориться отдельно…
– Об этом можно поговорить, – после долгого молчания произнес Краминов.
– Попробуйте, попробуйте. Я слышал, что и так уже значительная часть крестовцев и елагинцев ходит туда-сюда…
– Ну, не очень значительная часть, – поморщился Краминов.
– Но это начало. Я вас серьезно прошу… И тогда наша общая маленькая тайна насчет истинного имени господина Гувера не выйдет за пределы этой комнаты…
– Это непременное условие? – бывший Гувер вскинул голову и сверкнул очами.
– Да, это грубый, грубый шантаж, – сказал Чарнолуский и расхохотался. – Нет, а вы чего хотели: надо отвечать за свои действия – или это прерогатива только власть имущих? Скажите лучше, по-человечески, без чинов, – что вы делали в этой коммуне, если так не любите большевиков?
– Я делал там свободное новое искусство, – упрямо сказал Краминов.
– Ну, Бог с вами. Скажите, могу я на вас рассчитывать? Думать надо быстро, потому что, пока вы будете думать, другие тоже не станут терять времени. И тогда вместо примирения, которое придумаете вы, могут случиться совсем другие меры, которых не хотели бы ни вы, ни я.
Краминов присвистнул.
– С пяти, – неожиданно сказал Ловецкий. Краминов просвистал пять нот знаменитой темы Судьбы.
– Ну, это просто, – разочарованно протянул Ловецкий.
– О чем вы? – удивленно спросил нарком.
– Мы полагаем, что вы правы, Александр Владимирович, – кивнул Краминов. – Но есть ли у нас гарантии, что разгон не произойдет раньше?
– Никаких гарантий, – печально сказал Чарнолуский, – нет ни у вас, ни у меня.
– Ну что ж, – помолчав, сказал Ловецкий. – По крайней мере честно.
12
Разумеется, в районном совете никто не собирался заниматься Ятем; размещалась управа в доме оперного тенора Ладыженского, сбежавшего почти одновременно с Кшесинской. Теперь в его роскошном, капитально пограбленном особняке размещался таинственный районный совет Петроградской стороны, описанный впоследствии во множестве историко-революционных сочинений. С дрожащей руки авторов, писавших в тридцатые годы, укоренилось представление, будто в советских учреждениях ранней революционной поры без умолку стрекотали машинки, отдавались решительные распоряжения и вообще кипела административная жизнь; это не так. Совет Петроградской стороны беспрерывно заседал, обсуждая мировые вопросы и ничего не решая. На время заседаний в жилотделе оставлялся дежурный, молодой слесарь Пажитнов, который во время дискуссий о новом облике города всегда страшно храпел. Теперь он один-одинешенек сидел в огромной, ободранной гостиной Лодыженского и лениво тыкал пальцами в расстроенный белый рояль. Инструмент был объявлен собственностью государства, председатель районного совета лично запретил в него гадить – хотя попытки, что скрывать, были; Пажитнов обладал блестящими способностями и как раз к визиту Ятя подобрал наконец «Яблочко».
– Я в жилотдел, – сказал Ять, поднявшись на второй этаж.
– До-о, – вместо ответа произнес Пажитнов и ткнул в клавишу. Послышался басовый звук; Пажитнов выжал педаль и удовлетворенно улыбнулся. Рояль исправно служил не только эксплаутаторам, но и пролетариату.
– Я по поводу квартиры, – еще раз попытался отвлечь его Ять.
– Все насчет квартиры, – миролюбиво пояснил Пажитнов, словно снисходительно укоряя сограждан: ну что за люди, непременно хотят где-нибудь жить! Он двумя пальцами изобразил тремоло – долженствующее, очевидно, выражать робость посетителя.
– Председатель домкома направил меня к вам, – громко, как глухому, объяснил Ять.
– Я слы-шу! – оперным голосом пропел Пажитнов и с силой ударил по двум крайним клавишам. – Я слы-ы-ышу вас! Вас я слышу! Я вас, я вас, я вас – слы-ыышу! А? Не хуже мы, чай, тенора-то!
Все это было так нереально, что Ять распахнул пальтецо, гордо выпятил грудь и с оперным пафосом затянул:
– Мне жи-ить, мне жи-ить, мне жи-ить – не-егде! Снимал кварти-иру! Теперь товарищ Матухин! Матухин! Матухин! От-се-ли-ил… ммменя. – И демонически расхохотался: – Ха-ха-ха-ха-ха!
Пажитнов взял фантастический, истинно вагнеровский аккорд.