По прибытии он тотчас же отправился в Наркоминдел. Молотов принял его весьма любезно.
– Я вижу, вы очень устали, товарищ Иванов, нервы, нервы. Да и с немцами, как говорят, не можете сработаться. Ну, ничего, отдохнёте тут, поправитесь. Отсыпайтесь, завтра увидимся!
Его арестовали той же ночью. Приговор был вынесен в сентябре 1941 года. Он получил пять лет (судило его ОСО) по обвинению… в антигерманской пропаганде! В эти дни немцы уже стояли у ворот Москвы. У меня нет слов, чтобы прокомментировать это. Оказавшись в заключении, он пользовался любой возможностью, чтобы «в письменном виде» требовать пересмотра нелепого приговора. Тщетно! Только спустя 5 лет, отсидев «от звонка до звонка», он вышел на волю, получив «минус». Устроился жить и работать в Иванове. Опять читал курс политэкономии, подправленный самоновейшими изысканиями Вождя в этой области.
В мае 1967 года я впервые побывал в Париже и был, как и все до меня, очарован великим городом. По каким-то копеечным делам мне и моему товарищу по командировке, а в прошлом – ученику, Юре Гальперину, пришлось побывать в нашем старом посольстве на рю Гренель. Довольно долго мы ожидали посольского чиновника, который должен был поставить печать на смету наших дополнительных расходов. И всё это время я физически, прямо до галлюцинаций, ощущал присутствие в этом старинном красивом здании несчастного Николая Николаевича. Как же ему тут было холодно и одиноко!
Мы вышли во внутренний дворик посольства, сели на скамейку около покрытого молодой зеленью вяза, и, распираемый разнообразными чувствами, я подробно рассказал Юре печальную историю товарища Иванова. Всё время, пока я рассказывал, Юра молчал. Когда я закончил, он произнёс:
– А теперь, Иосиф Самойлович, я вам кое-что расскажу. Вы, конечно, знаете мою жену Наташу? Так вот, она дочь этого самого Иванова.
Больше он ничего не сказал. Милую и очень интеллигентную Наташу я отлично знал с давних пор… Да, пожалуй, не надо больше ничего спрашивать у Юры.
Тут, кстати, нам поставили печать, и мы пошли на рю де Бак к набережной Анатоля Франса, где находился наш отель.
Только много лет спустя я поговорил с Наташей о судьбе её отца. От неё я узнал, что после наступления эпохи «позднего реабилитанса» Николай Николаевич Иванов вернулся в Москву, вторично женился и даже как будто пошёл в гору – стал работать в редакции какого-то общественно-политического журнала. Умер он в 1965 году.
Вот такая история…
ЮРА ГАСТЕВ И ДЫХАНИЕ ЧЕЙН-СТОКСА
Юру Гастева я впервые увидел в Ашхабаде в самом конце 1941 года. Все мы приехали в этот экзотический город с эшелоном эвакуирующегося из столицы Московского университета. (Про этот незабываемый эшелон и его колоритных обитателей см. новеллу «Квантовая теория излучения».) Среди разношёрстной толпы пассажиров эшелона, преимущественно студентов, Юра резко выделялся своей крайней молодостью. Ему было лет 14, а на вид и того меньше – он смотрелся как маленький, щуплый подросток. Конечно, Юра ещё не был студентом – в эвакуацию он отправился вместе со своим старшим братом Петей, второкурсником механико-математического факультета. Через несколько месяцев Петю мобилизовали в военное училище. Оттуда его очень быстро выпустили в звании младшего лейтенанта, затем фронт и скорая гибель… Заметим ещё, что братья Гастевы – сыновья Алексея Капитоновича Гастева – одного из первых пролетарских поэтов (группа «Кузница»), впоследствии видного общественного деятеля, основателя советской системы НОТ («Научная организация труда»). Как и многие выдающиеся деятели нашей страны, он погиб в соответствующем предвоенном году.
Таким образом, очень быстро Юра оказался в Ашхабаде фактически круглым сиротой – мать была в ссылке как жена врага народа. И, подобно тому как в войну наблюдался феномен, характеризуемый словами «сын полка», когда мальчишку-сироту кормила и воспитывала какая-нибудь войсковая часть, Юру с полным основанием можно было назвать «сыном мехмата», то есть механико-математического факультета Московского университета. Он действительно был «дитя мехмата», полностью заменившего ему семью. Юра органически впитал в себя мировоззрение, способ мышления, фольклор, любовь к музыке и многое другое, что всегда отличало питомцев этого благороднейшего из факультетов МГУ.
После Ашхабада я года два Юру не видел, так как уже в сентябре 1942 года перебрался в Свердловск, где находился в эвакуации мой родной Астрономический институт им. Штернберга. Вернувшись в Москву и защитив весной 1944 года кандидатскую диссертацию, я в августе того же года был послан мехматом в Красновидово (это за Можайском), где находилось пригородное хозяйство МГУ, призванное, по идее, обогатить скудный рацион университетских столовок всякого рода овощами. В качестве рабочей силы туда посылали студентов. Меня же, свежеиспечённого кандидата наук, отправили в Красновидово как «старшего товарища», в обязанность которому вменялось обеспечить должный уровень трудовой дисциплины. Я застал красновидовское хозяйство в чудовищно безобразном, запущенном состоянии. Все нивы и угодья заросли непроходимыми сорняками, поэтому ничего путного там произрасти не могло. Рабочая сила – в основном девчонки-студентки. Была ещё кучка мальчишек-белобилетников – не забудем, что шла война! Среди них я сразу же узнал мало изменившегося Юру, ставшего уже студентом. Естественно, мы очень обрадовались друг другу.
Первой проблемой, с которой мы столкнулись в Красновидове, был голод – самый настоящий, когда ни о чём другом, кроме еды, не можешь даже думать. Директриса хозяйства Бочарская – старый партийный работник (через несколько лет она стала замдиректора моего астрономического института) – была крикливая, толстая баба, многие годы занимавшая разного рода руководящие должности. Излишне говорить, что в сельскохозяйственном деле она разбиралась так же, как в астрономии. Благодаря её полной беспомощности мы фактически оказались на «подножном корму». Централизованное снабжение провиантом выражалось только в двух мисках овсяного киселя, одну мы получали утром, другую – в середине дня. Я до сих пор не могу без содрогания вспоминать это чудовищное варево. Как мы ни были голодны (и молоды!), больше одной ложки этой мерзкой холодной массы съесть было невозможно. Впрочем, был среди нас один малый, который мог одолеть миску этой мерзости. До сих пор помню то сложное чувство, которое он в нас вызывал…
Надо было срочно что-то предпринимать. И под моим чутким руководством единственно возможное решение было найдено. Это была молодая картошка! Увы, на университетских красновидовских нивах не было даже намёка на этот корнеплод. Немногим лучше было положение на соседних совхозных, а равно и колхозных полях – всюду буйно росли одни сорняки. Оставалось одно – воровать картошку в индивидуальном секторе. Занятие это, отвлекаясь от моральной стороны вопроса, было делом далеко не безопасным – ведь картошка была тогда основой питания! Глухой ночью наша небольшая мужская группа выходила на опасный промысел. Одного ставили «на стрёме». Три-четыре участника группы, в том числе Юра и я, занимались непосредственно изъятием этого бесценного продукта. В частности, автор этих строк наловчился рыть картошку сразу двумя руками, следуя методу хрестоматийно-знаменитой Мамлакат. Как руководящий товарищ, я следил, чтобы ущерб, причиняемый каждому индивидуальному владельцу, был минимальный, для чего приходилось часто менять поле (в буквальном смысле слова!) нашей деятельности – обстоятельство, временами вызывающее ропот команды…
Добытой таким образом с немалым риском картошкой мы кормили наш бедный, голодный народ, и прежде всего его основную часть – девиц. Это обстоятельство наполняло наши сердца гордостью и имело одно смешное последствие. Дело в том, что ночевали мы на полу на верхнем этаже какого-то строения, причём девицы занимали большую комнату, а молодые люди – примыкающую к ней маленькую переднюю, так что наша комнатка была проходной. И каждое утро начиналась забава. Робкий стук в дверь, и девичий голосок пищит: