Потом я опять уехал на лето в Симеизскую обсерваторию, а когда в конце сентября 1951 года вернулся в Москву и в первый же день пошел в ГАИШ, я встретил уже поджидавшего меня Шварцмана. Физиономия у меня, естественно, вытянулась. Без всяких предисловий он сказал: «Я принес!» — и протянул мне завернутый в бумагу переплетенный фолиант, по весу соизмеримый с довольно пухлой докторской диссертацией. «Пожалуй, страниц на 300 потянет», — уныло подумал я и машинально попросил автора заглянуть через недельку. Не говоря ни слова, Шварцман ушел.
Незаметно пролетел остаток рабочего дня, наполненный главным образом обменом новостями с друзьями и сотрудниками. Уходя из института, я заметил на своем столе сверток и, морщась, как от зубной боли, вспомнил Шварцмана. Машинально я развернул сверток и обмер. На титульном листе огромной машинописной рукописи стояло:
Д. Шварцман
КОСМОГОНИЧЕСКАЯ ПОЭМА
Мне стало совсем нехорошо, когда я принялся читать это уникальное произведение. Все 263 страницы были заполнены чеканным «онегинским» ямбом. Довольно часто на страницах этого чудовищного труда попадались формулы (я их живо вспомнил…), которые зарифмовать все же не удалось. Чтобы вы могли составить какое-то представление о качестве этих стихов, приведу начало вступления к «Космогонической поэме».
Боюсь, что странный выбор темы
Тебя, читатель мой, смутит.
В наш век не принято поэмы
Писать научные. Претит
Мужам науки музы лепет,
Кудрявый слог и рифмы звон.
Но что поделать, если трепет,
Когда в расчеты погружен
Напополам с мечтой летучей…
Вот так-то! В поэме довольно много примечаний, и все они зарифмованы. Шварцман непрерывно ведет полемику с пулковским астрономом (позже директором этой обсерватории и членом-корреспондентом Академии наук), большим путаником В. А. Кратом. Сколько язвительности, даже тонкой иронии «… что — тренье есть работы трата? (слова доподлинные Крата…») и вместе с тем — полная корректность и благожелательность к оппоненту! А ведь сколько кровушки выпили у Шварцмана коллеги Крата! Тут любой бы ожесточился, но не таков Шварцман. Вместе с тем, он дитя своего схоластического времени. Например как аргумент в полемике Шварцман советует: «…Раскройте Энгельса, дружок!..» Ничего не попишешь — к такой аргументации прибегали тогда не только психи… Потрясенный «Космогонической поэмой», я просто не знал, что мне делать.
Ровно через неделю передо мной сидел сам автор этой поэмы. Я спросил его, писал ли он когда-либо стихи? Нет, никогда не писал. Понятно, конечно, почему он выбрал ямб — ведь другого размера он просто не знал. Бедняга со школьных лет помнил только «…мой дядя самых честных правил…» — и это был весь его поэтический багаж. Когда он наглотался отрицательных рецензий на свои труды, рассматриваемые им как дело жизни, в его больное сознание въелась идея, что эти труды не понимают потому, что они написаны… прозой! И одержимый безумием человек буквально за 2–3 месяца совершил подвиг Геркулеса.
Годы, протекшие после окончания средней школы, он работал слесарем, всегда в ночной смене, днем же сидел по 10 часов в библиотеке Ленина. Практически не спал, питался… бог знает, где и чем он питался. Это был подлинный аскет. Что же мне с ним делать? И тут мелькнула неожиданная мысль. Я был тогда ученым секретарем комиссии по исследованию Солнца и располагал чистыми бланками. Я сказал сидевшему напротив меня Шварцману: «Я напишу Вам и притом на официальном бланке существенно положительную рецензию. Учтите, что власти у меня нет. Но с этой рецензией Вы, может быть, добьетесь публикации Ваших трудов. Может быть, хотя это и маловероятно». Шварцман прослезился — он явно не ожидал такого оборота. Я тут же написал ему рецензию, а знакомая машинистка напечатала ее на казенном бланке. Вот текст этой рецензии: «Рецензируемая работа Д. Шварцмана «Космогоническая Поэма» посвящена одной из актуальнейших проблем современной астрофизики. Оригинальная форма, которую автор придал своему произведению (стихи), несомненно привлечет к нему внимание самых широких слоев нашей общественности. Работа Д. Шварцмана вполне может быть опубликована в «Вопросах космогонии» в порядке дискуссии. Секретарь комиссии по исследованию Солнца д-р ф.м.н. И. Шкловский». Шварцман был потрясен — еще бы: первая положительная рецензия в его короткой, но многострадальной жизни. Когда он уходил, я ему сказал: «У Вас, наверное, есть еще экземпляры «Космогонической поэмы». Оставьте мне, пожалуйста, этот экземпляр». Он с радостью выполнил мою просьбу, и вот я уже 30 лет являюсь обладателем этого, по-видимому, уникального сокровища.
Получив мою положительную рецензию, Шварцман стал безуспешно околачивать пороги астрономических редакций и учреждений, доставляя немало хлопот моим чиновным коллегам. Я нарушил правила обращения с психами, чем, в частности, вызвал нарекания Аллы Генриховны: «Этот Шкловский — совершенно несерьезный человек, прямо-таки озорник!» Нигде, конечно, шварцманиану не напечатали. А жаль! Ведь столько всякой ерунды публикуют, которую даже никто не читает! Скажу более: я до сих пор так и не вник в научное содержание «Космогонической поэмы». Все как-то некогда. Странно все-таки, что там формулы имеют правильные размерности. А вдруг…
Больше я Шварцмана никогда не видел и ни от кого не слышал о нем.
Юбилейные арабески
Еще в середине уходящего в Лету, богатого разного рода событиями 1981 года я узнал о предстоящем юбилее моего родного учреждения — Государственного Астрономического Института имени Штернберга — ГАИШ. Любители такого рода событий выискали, что старинная Обсерватория Московского университета, бывшая одним из истоков ГАИШа, появилась на свет божий в 1831 году. Значит, предстоял полуторавековой юбилей!
С этим институтом связана вся моя жизнь. До мельчайших деталей я помню июльский день 1938 года, когда я в первый раз оказался на залитом солнцем, совершенно поленовском «московском дворике» Обсерватории. Где-то за переулком Павлика Морозова высился купол близкой церковки. Над желтым, довольно облупленным обсерваторским домом подымался купол башни старинного астрографа. На скамеечке, неподалеку от входа во двор, сидел, положив руки на палку, совершенно прозрачный, с седенькой бородкой клинышком, вполне нестеровский старичок. Он удивительно гармонично вписывался в окружающий архаический пейзаж XIX века. Как я потом узнал, это был здешний патриарх Сергей Николаевич Блажко.[22] В канцелярии царствовала Елена Андреевна — она и сейчас, спустя 43 года, там царствует.
В связи с юбилеем мне в голову лезут разные мысли и одолевают воспоминания. Как странно, например, что я знаю свои родной Институт почти 30 % его полуторавекового существования — а ведь в нем вполне мог бывать Александр Сергеевич Пушкин, будь у него хоть малейший интерес к физико-математическим наукам. А вот Александр Иванович Герцен был одним из первых студентов астрономического отделения Московского университета. 26 июня 1833 года он защитил диссертацию под названием: «Аналитическое изложение солнечной системы Коперника». По нынешним понятиям это была, конечно, не кандидатская диссертация, а дипломная работа. Он очень огорчился, получив серебряную медаль — рассчитывал получить золотую, которая, однако, была присуждена его однокурснику Драшусову — впоследствии профессору астрономии Московского университета и директору Обсерватории. Герцен был знаком и с астрономом профессором Д. М. Перевощиковым — первым директором московской Обсерватории с которым встречался в доме Щепкина.[23]