– Не знаю, – пожала плечами Вера. И тут же улыбнулась: – Видимо, таких мужчин оказалось значительно меньше, чем женщин с трудностями. На всех не хватило.
– Да ведь ты и не искала! – Он резко повернулся и, опершись локтями о подушку, положил руки Вере на плечи. – Не искала ведь, а?
Ответить Вера не успела: Кирилл закрыл ей рот поцелуем. Ну и хорошо! Целоваться с ним было приятно – губы у него были страстные, но не грубые, – и можно было не рассказывать того, что рассказывать не хотелось.
– Ну и не рассказывай, раз не хочешь. Я сейчас рад ничего о тебе не знать, – шепнул Кирилл, на мгновенье прерывая поцелуй. – Ты сейчас со мной как в первый раз, – добавил он, снова наклоняясь к ее губам.
– Я с тобой действительно в первый раз, – успела ответить она.
– Не со мной, не то… Ты вообще как в первый раз…
Но тут уж у нее не осталось времени на то, чтобы сказать еще какую-нибудь глупость или несвязность. Они только в голове у нее мелькали, несвязности, пока она отвечала на его поцелуи.
«Мне хорошо… – таяло в ее сознании. – С ним приятно… Но зачем он спрашивает? Почему не искала, на кого переложить… Я сама не знаю!»
Она не обманывала Кирилла, когда не хотела отвечать на этот его вопрос. Она не обманывала и себя – теперь, когда он целовал ее в темноте и в голове у нее мелькали последние сколько-нибудь связные мысли. Она действительно не знала, почему не искала мужчину в трудную минуту жизни, не знала, почему ей даже в голову не пришло искать его, чтобы избавиться от трудностей.
Чтобы это в себе понять, надо было заглянуть слишком глубоко. Надо было заглянуть даже не в себя. Но куда? Она не знала.
Глава 8
– Неужели приехали, Игнат Михайлович?
Голос у Иннокентия Платоновича дрогнул. То ли от облегчения, то ли от тревоги, такой же лихорадочной, как алые болезненные пятна на его впалых щеках.
В зарешеченное окно теплушки вплывал летний зной – влажный, тяжелый. Тишина висела в воздухе, настоящая таежная тишина. Даже лай собак и крики конвоиров не заглушали ее.
– Похоже.
Игнат почувствовал, как и у него что-то дрогнуло в сердце. Хотя за полтора года следствия и этапа он почти отвык от сложных душевных движений, которые для Иннокентия Платоновича, несмотря ни на что, остались естественными, как дыхание.
Они с Иннокентием были арестованы в одну ночь и попали той ночью в одну камеру. Конечно, они проходили по разным делам, иначе было бы невозможно не только совместное заключение, но даже случайная встреча в коридоре; за этим на Лубянке следили строго. Да и не только на Лубянке, наверное. Проведя год в тюрьме, Игнат поймал себя на мысли, что вся страна представляется ему чередой одинаковых тюрем с одинаковыми коридорами и одинаковыми в своей фантасмагоричности порядками.
Когда он попал с Иннокентием на один этап, то обрадовался этому, хотя внешне никак своей радости не выдал – даже не из-за обычной своей сдержанности, а лишь потому, что для выражения каких бы то ни было чувств у него просто не осталось сил. Но Иннокентий был наилучшим спутником, какого можно было желать. Если вообще можно было желать каких-нибудь спутников в том пути, который ему тогда предстоял.
И вот этот путь был, похоже, окончен.
Дверь теплушки с лязгом отъехала в сторону.
– Выходи! – гаркнул конвоир.
Дальше все было так же, как на всех предыдущих остановках – когда меняли паровоз, или состав, или почему-то даже направление пути. Этап, начавшийся в феврале, растянулся на всю весну и начало лета. Игнат находил этому только одно объяснение: что их, всем огромным этапом, просто не знают куда девать. Как будто бы жерло, жадно глотающее людей, насытилось наконец и даже пресытилось. Объяснение было бредовое. Но в последние полтора года вся его жизнь напоминала бред, и нынешний бред был ничем не удивительнее прежнего.
Зэки высыпались из вагонов и привычно сели на корточки. Состав был так длинен, что конца его не было видно, и казалось, не весь он еще доехал до этого, обычно, наверное, глухого, а теперь ставшего шумным полустанка. Зэки ждали, когда их пересчитают – возможно, не один раз. Конвоиры вообще были тщательны в счете, а поскольку он давался им с трудом – одного взгляда на их лица, отмеченные, как говорил Иннокентий, неизгладимой печатью вырождения, было достаточно, чтобы понять, почему, – так вот, поскольку счет давался им с трудом, в дороге они пересчитывали зэков по нескольку раз подряд. В этих изнуряющих повторах было что-то исступленное. Особенно один пересчет врубился в память унижением и страшной бессмысленностью.
Это было в феврале, на подъезде к Уралу. Посередине вагона топилась маленькая чугунная печка, но она почти не давала тепла, и мороз в вагоне стоял едва ли не такой же, как на улице. Жить – то есть, конечно, не жить, а поддерживать убогое существование – можно было только на верхних нарах, где и сгрудились все сорок зэков. В том, что их именно сорок и в дороге никто не убежал, начальство решило убедиться, когда поезд остановился в глухом станционном тупике Свердловска. Уже потом выяснилось, что заключенных приказано было доставить в Свердловскую пересыльную тюрьму. Тогда же, на станции, цель эта была еще никому не ясна. Зэков просто согнали на правую сторону нар, а потом по команде заставили переползать на левую сторону по доске, перекинутой над проходом.
Вид заросших бородами и грязью, истощенных мужчин, ползущих на четвереньках по доске под выкрики конвоиров, был таким жутким, что Игнат не надеялся забыть это в своей жизни никогда. Впрочем, неясно было, сколько ее осталось, жизни.
И вот теперь, когда они наконец построились в колонны и куда-то двинулись, Иннокентий начал задыхаться уже через пять минут.
– Я должен был… гимнастику в пути… – с трудом, под каждый шаг, выговаривал он. – Ведь знал, что когда-нибудь… приедем… Но я думал, что, возможно, не доживу.
Последнюю фразу он произнес извиняющимся тоном. Ему было неловко оттого, что он все-таки дожил, и теперь вот его незаметно поддерживают, почти на себе тащат. Едва ли, правда, Игнат делал это действительно незаметно, просто конвоирам было сейчас не до того, чтобы наводить настоящий порядок в колонне. Конвоиры были те же, что сопровождали этап всю дорогу, они торопились доставить зэков в лагерь, а там пусть другие их порядку учат.
– Ничего, – сказал Игнат. Иннокентий запинался и спотыкался уже так часто, что он попросту взвалил его себе на плечо, плюнув на возможное недовольство конвоиров. – Дойдем. Комаров перетерпите только. А гимнастика все равно бы не помогла. Влажно. Жара.
Он говорил отрывисто, чтобы не открывать рот надолго: комары тучами стояли над колонной, облепляли тела, облитые потом, лезли в глаза, в нос, в рот…
– Да, в Сибири летом… бывает особенно очевиден… континентальный климат… – прохрипел Иннокентий. – Извините, Игнат Михайлович, я помолчу. И комары… И чтобы силы не терять.
Игнат чуть не улыбнулся. Иннокентий полагал неловким свое молчание! Он знал, что Игнат находит какое-то облегчение в общении с ним, а потому считал для себя не только удовольствием, но и долгом развлекать товарища разговорами.
Болезнь так истончила Иннокентия, что Игнату даже и не тяжело было тащить его на себе. Скорее всего, это был туберкулез. Хотя кровохарканья не было – может, просто затяжной бронхит. Может, выздоровеет еще. Ну да никто из них не загадывал на будущее, ни далекое, ни даже близкое.
Когда за деревьями выросли лагерные вышки, Иннокентий был уже почти без сознания. Вяло растерев по лицу кроваво-серую кашу из комаров, он мутно взглянул на панораму, которая открылась, как только колонна вышла на огромную, вырубленную в тайге поляну, обнесенную колючей проволокой. Ее даже и поляной нельзя было назвать – это был целый город, застроенный бараками. Или, по крайней мере, большое село.
«Только церкви не хватает», – усмехнулся про себя Игнат.
Его-то порог выносливости был несравнимо выше, чем у Иннокентия, потому и сил у него хватило даже на усмешку.