Не надо мне выкуривать эту сигарету.
Можно ее измельчить и спустить в унитаз. Или съесть и покайфовать, так тоже получается, по чуть-чуть, остаток припрячу.
Так я сохраню спичку. Можно проделать дырочку в матрасе, аккуратно сунуть спичку туда. Она тоненькая, никто не заметит. И там она будет лежать по ночам, подо мной, пока я сплю. Будет со мной до утра.
Можно поджечь дом. До чего прекрасная мысль – я даже вздрагиваю.
Выход, быстрый и опасный.
Лежу на кровати, делаю вид, что дремлю.
Командор накануне вечером, сведя пальцы вместе, смотрел на меня, а я втирала жирный крем в ладони. Странно – я хотела попросить у Командора сигарету, но передумала. Я понимаю: нельзя разом просить слишком много. Не хочу, чтоб он думал, будто я его использую. И еще не хочу перебивать.
Вчера он выпил, скотч с водой. Он теперь стал при мне выпивать – говорит, чтобы расслабиться. Надо полагать, на него давят. Но мне он ни разу не предложил, а я не просила – мы оба знаем, для чего предназначено мое тело. Когда я целую его на ночь, как будто по правде, его дыхание пахнет алкоголем, и я его впитываю, словно дым. Да, сознаюсь: я ее смакую, эту каплю беспутности.
Иногда, выпив пару бокалов, он дурачится и жульничает в «Эрудит». Он и меня подбивает жульничать, мы берем лишние буквы и из них составляем слова, которых не бывает, слова «вумный» и «юрунда», и над ними хихикаем. Иногда он включает коротковолновый приемник, на пару минут предъявляет мне радио «Свободная Америка» – демонстрирует, что он такое может. Потом опять выключает. Кубинцы клятые, говорит он. Детсады для всех – что за ахинея?
Иногда после игры он сидит на полу возле моего кресла, держит меня за руку. Его голова чуть ниже моей, и на меня он смотрит под мальчишеским углом. Эта фиктивная покорность, должно быть, его забавляет.
Он большой босс, говорит Гленова. Крупная шишка, самая громадная.
В такие вечера это нелегко постичь.
Временами я пытаюсь поставить себя на его место. Тактический прием, чтобы заранее догадаться, как ему захочется со мной себя повести. Трудно поверить, что я имею над ним хоть какую власть, и все же это правда; впрочем, власть эта двусмысленна. Порой мне кажется, что я, пусть смутно, вижу себя так, как он меня видит. Хочет в чем-то меня убедить, одарить подарками, оказать услуги, вызвать нежности.
Еще как хочет. Особенно когда выпьет.
Иногда он принимается ворчать, а то – философствовать; или желает что-то объяснить, оправдаться. Как вчера.
Проблема была не только в женщинах, говорит он. Основная проблема была в мужчинах. Им ничего не осталось.
Ничего? спрашиваю я. Но у них же…
Им ничего не осталось делать, говорит он.
Могли бы деньги зарабатывать, отвечаю я – довольно колко. Сейчас я его не боюсь. Трудно бояться человека, который сидит и смотрит, как ты мажешь руки кремом. Опасно такое бесстрашие.
Этого мало, говорит он. Слишком абстрактно. Я хочу сказать, им ничего не осталось делать с женщинами.
То есть? спрашиваю я. А «Порносборные» как же? Они же были повсюду, их даже на колеса поставили.
Я не о сексе, говорит он. Хотя секс тоже, секс чересчур упростился. Пошел и купил. Не было такого, ради чего работать, ради чего бороться. Есть тогдашняя статистика.
Знаешь, на что больше всего жаловались? На неспособность чувствовать. Мужчины даже разочаровывались в сексе. И в браке.
А теперь чувствуют? спрашиваю я.
Да, говорит он, глядя на меня. Чувствуют. Он встает, обходит стол, приближается ко мне. Встает сзади, кладет руки мне на плечи. Я его не вижу.
Я хочу знать, что ты думаешь, говорит его голос у меня из-за спины.
Я мало думаю, легко отвечаю я. Он хочет доверия, но этого я ему дать не могу. Сколько ни думай, пользы, в общем, никакой, правильно? говорю я. Что бы я ни думала, это ничего не меняет.
Только поэтому он и может мне все это говорить.
Да ладно, говорит он, чуть надавив ладонями. Мне интересно твое мнение. Ты достаточно умна, у тебя наверняка есть мнение.
О чем? спрашиваю я.
О том, что мы сделали, говорит он. О том, как все получилось.
Я совсем-совсем не шевелюсь. Я пытаюсь очистить сознание. Я думаю о небе в безлунную ночь. У меня нет мнения, говорю я.
Он вздыхает, расслабляет ладони, но они по-прежнему лежат у меня на плечах. Он прекрасно понимает, что я думаю.
Лес рубят – щепки летят, говорит он. Мы думали, можно сделать лучше.
Лучше? тихонько переспрашиваю я. Он что, думает, так – лучше?
Лучше никогда не означает «лучше для всех», отвечает он. Кому-то всегда хуже.
Я лежу очень ровно, влажный воздух надо мною – будто крышка. Будто земля. Хорошо бы дождь пошел. А еще лучше – гроза, черные тучи, молния, оглушительный грохот. Вырубится электричество – как знать? Тогда можно спуститься в кухню, сказать, что боюсь, посидеть с Ритой и Корой за столом, они мне позволят этот страх, ибо сами его разделяют, они меня впустят. Будут гореть свечи, мы станем наблюдать, как возникают и исчезают наши лица в мерцании, в белых вспышках рваного света за окном. Господи, скажет Кора. Господи спаси.
А потом воздух станет чище – и легче.
Я смотрю в потолок, на круглый венок гипсовых цветов. Нарисуй круг, шагни внутрь, он тебя защитит. Из центра свисала люстра, а с люстры свисал крученый кусок простыни. Там она и качалась, едва-едва, точно маятник; как в детстве качаешься, ухватившись за ветку. Она была спасена, защищена навеки, когда Кора открыла дверь. Порой мне кажется, она до сих пор тут, со мной.
Меня как будто похоронили.
Глава 33
Ближе к вечеру, небо дымчатое, солнце рассеянное, однако тяжкое и вездесущее, словно бронзовая пыль. Мы с Гленовой плывем по тротуару; мы двое, и перед нами еще двое, и через дорогу еще. Вероятно, издали мы хорошо смотримся: живописные, как голландские молочницы на обойном фризе, как целая полка костюмированных керамических солонок и перечниц, как флотилия лебедей или любое другое, что дублируется с минимальной хотя бы грацией и без вариаций. Отдохновение для глаза, для глаз, для Очей, ибо шоу – для них. Мы направляемся на Молитвонаду – показать, как покорны и праведны мы.
Ни единого одуванчика не увидишь, газоны выполоты подчистую. Хорошо бы один, хотя бы один, мусорный и нахально случайный, неотвязный, извечно желтый, как солнце. Жизнерадостное и плебейское, светит всем подряд. Кольца – вот что мы из них плели, и короны, и ожерелья, пятна горького молочка на пальцах. Или я совала ей одуванчик под подбородок: Петушок или курочка? Она нюхала, у нее на носу оставалась пыльца. (Или то была буквица?) Или изошли на семена: я вижу, как она бежит по газону, вот по этому газону, что прямо передо мной, два года, три, машет цветком, точно бенгальским огнем, волшебная палочка белого пламени, и воздух полон парашютиков. Дунь – и узнаешь время. Столько времени сметено летним ветерком. А ромашки скажут, любит или не любит, – так мы тоже делали.
Мы строимся, чтобы пройти заставу, замерли парами, парами, парами: ученицы частной школы пошли погулять и задержались. Задержались на долгие годы, все разрослось – ноги, тела, платья. Будто зачарованные. Хотела бы я верить, что это сказка. Но нас пропускают парами, и мы идем дальше.
Вскоре сворачиваем направо, мимо «Лилий» и дальше к реке. Хорошо бы дойти туда, где широки берега, где мы лежали на солнце, где изогнулись мосты. Если долго-долго спускаться по реке вдоль жилистых извивов, доберешься к морю; только чем там заняться? Собирать ракушки, валяться на маслянистых камнях.
Впрочем, к реке мы не идем, не увидим маленьких куполов в той стороне, белых с голубой и золотой отделкой, до чего целомудренная радость. Мы поворачиваем к зданиям посовременнее, над входом растянут громадный транспарант: СЕГОДНЯ – ЖЕНСКАЯ МОЛИТВОНАДА. Транспарант покрывает прежнее название – в честь какого-то Президента, которого они застрелили. Под красными буквами строчка шрифтом поменьше, черным, в начале и в конце – очертания крылатого глаза: ГОСПОДЬ – ДОСТОЯНИЕ НАЦИИ. Справа и слева от прохода – неизбежные Хранители, две пары, всего четверо, оружие на боку, взгляд прямо. Почти как манекены в ателье, тщательно причесаны, формы выглажены, гипсово жесткие юные лица. Сегодня прыщавых нет. У каждого болтается автомат – они готовы, какое бы опасное или подрывное деяние мы внутри ни совершили.