– И сказала Лия: Бог дал возмездие мне за то, что я отдала служанку мою мужу моему[40], – говорит Командор. Роняет книгу, она захлопывается – изнуренно, точно вдалеке сама по себе захлопнулась обитая дверь: фыркает воздух. Это фырканье – намек на мягкость тонкой луковой шелухи страниц, как они шуршат под пальцами. Мягкие, сухие, крошатся, точно розовая papier poudre из былых времен, чтоб носик не блестел, ее вкладывали в буклеты в магазинах, где торговали свечами и мылом разных форм – как ракушки, как грибы. Точно сигаретная бумага. Точно лепестки.
Командор сидит, на миг прикрыл глаза, словно утомился. Он работает по много часов. На нем большая ответственность.
Яснорада принимается плакать. Я слышу ее за спиной. Это не впервые. Она всегда так делает по вечерам Церемонии. Старается не шуметь. Старается сохранить перед нами достоинство. Ковры и обивка заглушают плач, но мы все равно ясно слышим. Натяжение между ее потерей самообладания и попыткой его сохранить кошмарно. Как пердеж в церкви. Мне, как всегда, хочется смеяться, но не потому, что это смешно. Запах ее слез окутывает нас, и мы делаем вид, что не обращаем внимания.
Командор поднимает веки, замечает, хмурится, перестает замечать.
– А теперь мы молча помолимся, – говорит Командор. – Попросим благословения и успеха во всех наших начинаниях.
Я склоняю голову, закрываю глаза. Слушаю перехваченное дыхание, почти неслышные всхлипы, содрогания за спиной. Думаю: как она, должно быть, ненавидит меня.
Я молюсь безмолвно: Nolite te bastardes carborundorum. Не знаю, что это значит, но звучит уместно, пойдет, ибо я не знаю, что еще сказать Господу. По крайней мере, сейчас. На этом, как прежде выражались, перепутье. Предо мною плывут письмена с моего шкафа, нацарапанные неизвестной женщиной с лицом Мойры. Я видела, как ее увезли на «Скорой», носилки тащили два Ангела.
Что случилось? одними губами спросила я женщину рядом; такой вопрос невинен для всех, кроме фанатиков.
Жар, сложила она губами. Говорят, аппендицит.
В тот вечер я ужинала – тефтели и картофельные оладьи. Стол у окна; я видела, что творится снаружи, до самых центральных ворот. Я видела, как вернулась «Скорая» – на сей раз никаких сирен. Выпрыгнул Ангел, поговорил с охранником. Охранник пошел в здание; «Скорая» так и стояла; Ангел замер к нам спиной, как учили.
Из здания вышли две Тетки с охранником. Подошли к «Скорой» с тыла. Выволокли Мойру, потащили под руки в ворота и вверх по ступенькам. Мойра еле шла. Я перестала есть, я не могла есть; все с моей стороны стола уже смотрели в окно. Зеленоватое, с такой проволочной сеткой, которую запаивали в стекло. Тетка Лидия сказала: ешьте. Подошла и опустила жалюзи.
Ее отвели в комнату, где раньше была научная лаборатория. В эту комнату никто из нас не заходил по доброй воле. Потом она неделю не могла ходить, ноги так распухли, что не влезали в туфли. Они всегда начинали с ног – за первый проступок. Стальными проводами, разлохмаченными на концах. Потом руки. Им плевать, что будет с твоими руками и ногами, пускай даже и навсегда. Не забывайте, говорила Тетка Лидия. Для наших целей ваши руки и ноги не важны.
Мойра лежала на койке – в назидание. Зря пыталась, тем более с Ангелами, сказала Альма с соседней койки. Нам приходилось нести ее на занятия. Мы крали для нее из кафетерия пакетики с сахаром, передавали ей по ночам с койки на койку. Может, сахар ей и не требовался, но мы больше ничего не могли украсть. Дать.
Я по-прежнему молюсь, но вижу Мойрины ноги, какие они были, когда ее привели назад. Ее ноги вообще не походили на ноги. Они были словно утонувшие ноги, распухшие и бескостные, только цвет другой. Они были как человечьи легкие.
О Господи, молюсь я. Nolite te bastardes carborundorum.
Ты это задумывал?
Командор откашливается. Так он дает нам понять, что, по его мнению, с молитвой пора закругляться.
– Ибо очи Господа обозревают всю землю, чтобы поддерживать тех, чье сердце вполне предано Ему, – говорит он.
Занавес. Он встает. Мы свободны.
Глава 16
Церемония протекает как обычно.
Я лежу на спине, целиком одетая, не считая здоровых белых хлопковых панталон. Если б я открыла глаза, я бы увидела громадный белый полог гигантской Яснорадиной постели – колониальный стиль, полог опускается провисшим облаком – облаком, что пускает побеги крошечных капелек серебряного дождя, которые, если приглядеться, обратятся в цветочки с четырьмя лепестками. Я не увижу ковра, который тоже бел, или покрытых ткаными побегами занавесей, или туалетного столика в оборках, где щетка для волос, серебряная сзади, и еще зеркало; я увижу лишь полог, который воздушностью ткани и тяжелым изгибом воплощает разом эфир и материю.
Или плавание судна-матки. Толстобрюхие корабли, говорили раньше в стихах. Обрюхаченные матки. Их движет вперед распухшее брюхо.
Дымка «Лилии долин» окружает нас – холодная, почти хрустящая. В этой комнате нет тепла.
Надо мной, ближе к изголовью, расположилась, раскинулась Яснорада. Ее ноги раздвинуты, я лежу между ними головой у нее на животе, ее лобковая кость тычет в основание моего черепа, ее бедра по бокам от меня. Она тоже целиком одета.
Руки мои подняты; она обеими руками держит за руки меня. Это должно символизировать единство нашей плоти, нашего бытия. На самом же деле это означает, что она контролирует и процесс, и, соответственно, продукт. Если будет продукт. Кольца на ее левой руке вгрызаются в мои пальцы. Может, месть, а может, нет.
Моя красная юбка задрана до пояса – не выше. Ниже ебет Командор. Ебет он нижнюю половину моего тела. Я не говорю, что он занимается любовью, ибо он ею не занимается. «Совокупление» тоже будет неточно, поскольку оно подразумевает двух людей, а участвует только один. И изнасилование не описывает процесс: все, что здесь творится, я приняла добровольно. Особого выбора не было, но некий был, и я выбрала это.
И потому я лежу недвижно и воображаю невидимый полог над головой. Я вспоминаю, что посоветовала дочери королева Виктория. Закрой глаза и думай об Англии. Однако здесь не Англия. Поспешил бы он, что ли.
Может, я сошла с ума, а это какая-то новая терапия.
Хорошо бы это была правда; тогда я излечусь, и все это исчезнет.
Яснорада стискивает мои руки, словно ебут ее, а не меня, словно ей приятно или больно, а Командор ебет себе, размеренная маршевая отмашка на два-четыре, все ебет и ебет, будто из крана капает. Он отрешен, как человек, который мурлычет под нос в душе, не сознавая, что мурлычет; как человек, который думает о своем. Как будто он не здесь, ждет, когда сам же кончит, в ожидании барабаня пальцами по столу. Теперь в его ритме – нетерпение. Но ведь это же всеобщая голубая мечта, две женщины разом, нет? Так прежде говорили. Это так возбуждает, говорили прежде.
То, что происходит в этой комнате под серебристым пологом Яснорады, никого не возбуждает. Здесь ни при чем страсть, любовь, романтика, любые понятия, которыми когда-то мы щекотали себе нервы. Ни при чем желание – во всяком случае, для меня, и для Яснорады явно тоже. Возбуждение и оргазм более не считаются обязательными; они будут просто симптомом несерьезности, как фривольные подвязки или мушки: они – излишний повод отвлечься для легкомысленных. Устарели. Странно, что когда-то женщины столько времени и сил тратили на чтение о таких вещах, думали о них, переживали, писали. Все это столь очевидно развлекательно.
А вот это – не развлечение, даже для Командора. Серьезное дело. Командор тоже исполняет долг.
Если бы я чуточку приоткрыла глаза, я бы увидела его, это не отталкивающее лицо, нависшее над моим торсом; может, несколько серебряных прядей упали Командору на лоб, Командор устремлен к цели внутреннего своего путешествия, туда, куда он так спешит, и цель отступает, точно во сне, с той же скоростью, с которой движется к ней Командор. Я увижу его открытые глаза.