Меня уволили, сказала я Мойре, когда дозвонилась. Она сказала, что сейчас приедет. Она тогда работала в женской организации, в издательском отделе. Они выпускали книги о контроле рождаемости, насилии и тому подобном, хотя спрос на такое поутих.
Я приеду, сказала она. Видимо, по голосу моему поняла, что мне это нужно.
Спустя некоторое время она приехала. Ну, сказала она. Бросила куртку, растянулась в громадном кресле. Ну рассказывай. Нет, сначала выпьем.
Она встала, ушла в кухню, налила нам обеим скотча, вернулась, села, и я попыталась рассказать, что со мной приключилось. Когда я закончила, она спросила: По Компокарте сегодня пробовала покупать?
Да, ответила я. И об этом тоже ей рассказала.
Их заморозили, объяснила она. Мою тоже. И нашей организации. Все счета, где написано Ж, а не М. Пару кнопок нажать – и вуаля. Нас отрубили.
Но у меня две тысячи с лишним в банке, возмутилась я, словно только мой счет и имел значение.
Женщины больше не вправе обладать собственностью, сказала она. Новый закон. Телевизор сегодня включала?
Нет, ответила я.
Так включила бы, сказала она. Только об этом и говорят. В отличие от меня ее не пришибло. Как ни странно, она словно торжествовала; можно подумать, она этого ждала давно и вот видите – оказалась права. Она даже с виду стала энергичнее, решительнее. Твоим Компусчетом сможет пользоваться Люк, сказала она. Твой номер переведут на него – ну, так они говорят. На мужа или на ближайшего родственника мужского пола.
А ты как же? спросила я. У нее никого не было.
Уйду в подполье, сказала она. Отдадим номера каким-нибудь геям, пускай нам вещи покупают.
Но зачем? спросила я. Зачем им?
А зачем – решать не нам[50], ответила Мойра. Они умные, все рассчитали – сразу и банк, и работа. А то представляешь, что творилось бы в аэропортах? Выпускать они нас не хотят, это уж как пить дать.
Я поехала за дочкой. Я осторожничала на дороге. Когда вернулся Люк, я сидела в кухне за столом. Она рисовала фломастерами за своим столиком в углу, где мы клейкой лентой прилепляли ее рисунки возле холодильника.
Люк опустился на колени и обхватил меня руками. Я слышал, сказал он. В машине по радио, когда сюда ехал. Не переживай, я уверен, что это временно.
Они сказали зачем? спросила я.
Он не ответил. Мы справимся, сказал он, обнимая меня.
Ты не представляешь, каково это, сказала я. Будто мне кто-то ноги отрезал. Я не плакала. И не могла его обнять.
Да это же просто работа, сказал он, пытаясь меня утешить.
Я так понимаю, все деньги достаются тебе, сказала я. А ведь я еще даже не умерла. Я пыталась шутить, но повеяло жутью.
Тш-ш, сказал он. Он так и стоял на коленях. Ты же знаешь, я всегда о тебе позабочусь.
Он уже меня опекает, подумала я. И потом: ты уже впадаешь в паранойю.
Я знаю, сказала я. Я люблю тебя.
Позже, когда она легла спать, а мы ужинали и меня трясло поменьше, я рассказала Люку, что со мной случилось днем. Описала, как директор вошел и выпалил свое объявление. Было бы смешно, если б не было так ужасно, сказала я. Я думала, он напился. Может, он и напился. Туда пришли военные, и все такое.
И тогда я вспомнила – я видела, но сначала не заметила. Это были не военные. Не те военные.
Само собой, шли демонстрации: толпы женщин и сколько-то мужчин. Но не так масштабно, как можно подумать. Видимо, все перепугались. А когда выяснилось, что полиция, или военные, или кто они такие были, открывают огонь, едва начинается демонстрация, демонстрации прекратились. Какие-то взрывы – почтамты, станции метро. Но даже не разберешь, кто взрывал. Может, военные и взрывали – оправдать компьютерные обыски и другие – по домам.
Я на демонстрации не ходила. Люк говорил, это бессмысленно, а мне надо подумать о них, о моей семье, о нем и о ней. Я думала о семье. Больше возилась по дому, чаще пекла. За столом сдерживала слезы. К тому времени я начинала плакать ни с того ни с сего и нередко сидела в спальне у окна, глядя наружу. Я почти не знала соседей, и, встречаясь на улице, мы разве что ненавязчиво здоровались. Никто не хотел, чтобы на него донесли за нелояльность.
Вспоминая об этом, я еще вспоминаю маму, годами раньше. Мне, наверное, было лет четырнадцать или пятнадцать – тот возраст, когда дочери больше всего стесняются матерей. Помню, она вернулась в одну из наших многочисленных квартир с другими женщинами, молекулами в круговороте ее друзей. Они в тот день ходили на демонстрацию; были времена мятежей из-за порно, а может, из-за абортов – они почти совпадали. Тогда много чего взрывалось – клиники, видеомагазины; не уследишь.
У мамы был фингал под глазом, и еще кровь. Ну ясное дело, порежешься, если кулаком в стекло ткнуть, только и сказала она. Хряки ебаные.
Кровопускатели ебаные, ответила какая-то ее подруга. Они называли противников кровопускателями, потому что те таскали плакаты «Пускай истекают кровью». Значит, тогда были мятежи из-за абортов.
Я ушла в спальню, чтоб не путаться у них под ногами. Они говорили слишком много и слишком громко. Они меня игнорировали, я их не переваривала. Матушка и ее скандальные подруги. Я не понимала, зачем ей так одеваться – в комбинезоны, тоже мне, нашлась девчонка; зачем столько материться.
Какая ты ханжа, говорила она – в общем, судя по тону, не без удовольствия. Ей нравилось, что она себя ведет возмутительнее, чем я, что она яростнее бунтует. Подростки всегда кошмарные ханжи.
Отчасти таково и было мое недовольство, да – безразличное, стандартное. Но еще я хотела жить так, чтобы в жизни было чуть больше правил и чуть меньше импровизаций и бегств.
Видит бог, ты была желанный ребенок, иной раз говорила она мне, нависая над фотоальбомами с моими портретами в рамках; альбомы пухли от младенцев, но с возрастом эти копии меня истощались, будто народонаселение в стране моих дублей пожирал какой-то мор. Мамин тон отдавал сожалением, будто я оказалась не вполне такая, какую она ожидала. Ни одна мать целиком не соответствует представлению ребенка об идеальной матери – и наоборот, видимо, тоже. Но, невзирая на все, мы неплохо ладили – не хуже многих.
Я хочу, чтоб она очутилась здесь, – хочу сказать ей, что наконец это поняла.
Кто-то вышел из дома. Вдалеке, за углом, хлопает дверь; шаги по тропинке. Ник – теперь вижу: сошел с дорожки на газон вдохнуть влажный воздух; тяжко пахнет цветами, мясистым ростом, пыльцой, что горстями подхвачена ветром, словно устричное потомство в море. Ах, щедрая плодовитость. Он потягивается на солнце, я чувствую, как волна прокатывается по мускулам вдоль тела, будто выгибается кошачья спина. Короткие рукава, голые руки бесстыже торчат из-под закатанной ткани. Где кончается загар? Я не говорила с ним с той ночи в лунных покоях посреди пейзажа грез. Он лишь мой флажок, мой семафор. Язык тела.
Фуражка у него набекрень. Значит, за мной послали.
Чем ему платят за это, за пажеский труд? Каково ему столь двусмысленно сутенерствовать при Командоре? Полон ли он омерзения, а может, хочет больше меня, больше хочет меня? Ибо он понятия не имеет, что там происходит среди книг. Думает, извращения. Мы с Командором покрываем друг друга чернилами, слизываем их или занимаемся любовью на кипах запретной печатной продукции. Ну, тут бы он не слишком промахнулся.
Но нет сомнений – что-то он получает. Все в доле, так или иначе. Лишние сигареты? Лишние вольности, простым смертным не разрешенные? Все равно – что он сможет доказать? Его слово против Командорова, если только он не захочет возглавить облаву. Дверь пинком – ну, что я говорил? Застуканы на месте преступления, греховно эрудитничают. Давай, быстро, глотай слова.
Может, просто ему нравится знать некий секрет. Иметь что-то на меня, как прежде говорили. Власть, которую используешь только раз.