– Всех вас, мерзавцев и тунеядцев, посадить бы на голодный паек и за колючую проволоку загнать бы! – И своим грозным мужским взглядом долго в густой тишине педсовета смотрела с трибуны на Панаева. Тихо, но страшно выкрикнула: – Вон!
Бледный Панаев ненавистно взглянул на нее и дерзко-медленно вышел. "Что они знают о жизни? – подумал он о педагогах по дороге к Галине. – Ограниченные, жалкие людишки!.."
Илья забросил писать картины маслом и акварелью, потому что такая работа требовала серьезного напряжения мысли и сердца. Его душа перестала развиваться; только временами набегало художническое томление, и он делал скорые, неясные наброски карандашом или углем. Человек, привыкший глазом, умом и сердцем к простым, понятным штрихам, краскам и сюжетам, скорее всего не смог бы разобраться в весенних набросках Ильи. Но можно было увидеть в неопределенных линиях абстрактных картинок Ильи то, что ворвалось в его жизнь: он и через рисунок, линию открывал и утверждал для себя истинную, в его представлении, жизнь. Рисунки были фантастическим сплетением тел, растений и облаков, – Илья и сам толком не мог объяснить, что они означают. Как обнаженное человеческое тело может быть связано с небом, облаками или ветвями сосен и кустарников? Но абсолютно ясно Илья понимал одно: все, что подняло и понесло его, это – ветер чего-то нового, радостного, долгожданного в его жизни, и потому торжествующими и даже ликующими оказывались все его художественные работы весны.
Он словно бы поднял бунт: не слушался родителей и учителей, уроки посещал только по тем предметам, по которым сдавался экзамен. Показавшись дома на глаза матери – убегал к Галине.
Илья и Галина теперь встречались только вдвоем. Они ласково смотрели друг другу в глаза, зазывно улыбались, как бы спешно говорили пустое и незначащее, а потом – ложились.
Однако с каждым новым днем женщина все чаще не торопилась в постель, а хотела подольше смотреть в серовато-мягкие с блеском глаза юного Ильи и беседовать с ним.
– Мне бы такого мужа, как ты, – однажды сказала ему Галина, – и я была бы самой счастливой на свете.
Илья обнял ее, но она отошла от него.
– Мне, миленький, горько жить, – тихонько пропела она срывающимся голоском и – заплакала.
Илья, уже привыкший обращаться с Галиной запросто, с одной целью, не знал, как поступить. Ему стало жалко ее. И захотелось обойтись с ней так, чтобы она почувствовала себя счастливой. Но он был слишком молод, неопытен и не мог предпринять что-то твердое, бесповоротное, такое, что перевернуло бы жизнь Галины. Он увидел, что она до крайности одинока, что ее подружка Светлана поверхностный, легкомысленный человек, и, несомненно, глубокие, сердечные отношения этих двух женщин друг с другом не связывают.
– Ты счастливая? – спросил он.
Она пожала плечами. Илья заглянул в ее черные загоревшиеся глаза, и ему показалось, что они обожгли его.
– Мне уже тридцать один годочек, а счастье мое все не сложилось, – закурила она. – Грустно, обидно. Порой реву. Два раза хотела выйти замуж, но чувствовала, нет настоящей, крепкой любви, и дело как-то само собой распадалось. Мне одного от всего сердца хотелось и хочется – повстречать стоящего мужика, умного, доброго, с такими же невинными и ясными глазоньками, как у тебя, и стать с ним счастливой, жить-поживать для него и наших детишек. – Галина по-особенному, заостренно-пытливо посмотрела на Илью, который смутился и направил свой ломкий взгляд в пол. – Нет! – на какие-то свои мысли отозвалась женщина. – Ты – еще мальчик в коротких штанишках.
– Ой ли?! – обиженно-горделиво усмехнулся Илья и крепко обнял Галину за талию. Сказал с неестественной для него хрипотцой и грубоватостью: – Нашла пацана!..
– Ладно-ладно уж – мужчина, а то кто же? Мужик! – по-старушечьи сморщилась в улыбке Галина и снова закурила, бросив в пепельницу недокуренной первую сигарету. Глубоко вдохнула крепкий горьковатый дым и с усилием выдохнула, зажмуриваясь от удовольствия и нарочно обдавая Илью густой струей. Он смешно заморгал и громко чихнул. Она тяжело засмеялась, но оборвалась и задумалась.
Илья приметил, что ее жилистая шея в морщинах, бледно-матовая, какая-то незащищенно-жалкая, и ему захотелось приласкать и утешить свою несчастливую, какую-то невыносимо горемычную подругу.
– О чем, Галя, ты думаешь?
Она внимательно посмотрела в его глаза.
– Я думаю о ребенке.
– О ребенке? О каком ребенке?
– О прекрасном. Маленьком. Родном. Я так хочу счастья…
В Илье росло желание. Он потянулся к Галине, но она остановила его и легонько-грубовато попыталась оттолкнуть:
– Чего ты! Я хочу с тобой просто поговорить. Неужели тебе неинтересно знать мою душу? Значит, только это тебе надо от меня?.. – сопротивлялась Галина.
Но он был настойчив.
– Неужели, Илюша, ты такой же, как все? – тихо, на подвздохе спросила женщина, покоряясь настырным рукам.
Илья слышал ее слова, но его душа была закрыта. Он не понимал, что стал нужен Галине со всем тем, что есть в нем – душой, сердцем, мыслями, телом, но не по раздельности.
И в эти же минуты он не помнил и не осознавал, что его ждала и любила еще одна женщина, – Алла Долгих.
7
Был вечер, еще не темно, но уже и не светло. Нежаркое майское солнце лежало на крыше соседнего дома, и девушка смотрела на этот красный мяч и по-детски раздумывала: скатится или не скатится? Алле было приятно и удобно думать именно по-детски, откровенно-наивно. Она улыбнулась, но вспомнила об Илье, отвернулась от солнца, поморщилась.
Солнце ярко вспыхнуло и, действительно, мячиком скатилось за крыши. Как все просто в детстве, даже великое, большое светило может быть просто веселым, забавным мячом. И невозможно теперь обмануть себя… Говорят, встречается с другой женщиной?.. Как он мог!.. И Алла больно всхлипнула всей грудью. Да, детство ушло, а то, что налетело, как вихрь, в ее жизнь, – такое огорчительное и гадкое.
Она отклонилась от окна, быстро прошлась по комнате и, казалось, искала такое дело, которое увело бы ее от горестных мыслей. Остановилась перед роялем:
– Как же я сразу не подошла к тебе? – погладила она инструмент по черному блестящему боку. – Ты – мой друг, ты никогда не изменял мне. Сколько радостных часов я провела с тобой!
Мелькнуло в памяти детство, отрочество, и редкий день обходился без рояля, без музыки и вдохновения.
Алла коснулась двумя пальцами клавиш – вздрогнули негромкие, одинокие звуки. Играла хаотично, что-то искала в звуках. Мелодии всплескивали, замолкали, звучали другие, но обрывались, не развившись и не набрав силы. Алла волновалась, наморщивалась, иногда неловко, даже грубо ударяла по клавишам, но те звуки, которые она хотела сыграть, не рождались. Наконец, она остановилась, сосредоточилась и стала играть медленно. Но вновь звуки вырывались совсем не отвечающие ее сердечному настрою. Она оборвала мелодию, захлопнула крышку и в отчаянии зажала ладонями глаза. Зачем же так хлопать – разве рояль виноват? Она поняла: в душе наступила смута, вот и не получаются ее звуки. Она встала и громко сказала:
– Как я ненавижу его! – Покачала головой: – Как я люблю его, – кто может меня понять!
"Я что-то должна предпринять, чтобы он навсегда остался моим. Что, что его тянет к той женщине, какие между ними могут быть интересы? Она, говорят, старая да к тому же некрасивая. – Неожиданно в ее голове вспыхнуло, она замерла, ощущая в теле то ли холод, то ли жар: – Вот что я должна ему дать! Как же я раньше об этом не подумала? Вот чем она притянула его, а я, напротив, оттолкнула", – вспомнила она случай на дне своего рождения.
– Теперь я знаю, как мне следует поступить, – четко, чуть не по слогам произнесла Алла, и ей сделалось легко.
Она словно бы решила трудную, долго не дававшуюся задачу. Ее душа захмелела. Все в ее любви к Илье почудилось ей простым и понятным: получит-таки он от нее то, чего хотел, и – катись после все пропадом!