— Ну и как это объяснить?
—А я откуда знаю, как это объяснить? —с ненавистью спросил Шувалов. —Это не мое дело — объяснять. Пусть ученые объясняют — в “Очевидном-невероятном”.
Подполковник с удовольствием бы объяснил мэру, что на фоне больного желудка и общей несуразности жизни, давшей с распадом союзного пространства внезапный и бурный рост, какой-то там паршивый театр не может вызвать в нем чувства сильнее досады. Ни сгоревший, ни восставший из пепла. Но, представив румяную физиономию мэра, с которой выражение оптимизма не сходило даже ночью, подполковник отказался от этой мысли.
— Люди не с ученых спросят, — назидательно произнес мэр. — люди с нас спросят, товарищ Шувалов...
Подполковник убрал руку с желудка, прикрыл ладонью микрофон и выматерился в пространство. Почувствовав облегчение продолжил беседу.
— Спросят — отвечу! — твердо сказал он. — За что положено — отвечу! А за остальное -пусть другие отвечают, кому положено!
Мэр на другом конце провода задумался и сменил тон.
—Ты, Иван Никифорович, не надо! —уже задушевнее сказал он. —ты, это... попроще!.. Проще, говорю! Последствия пожара, слава богу, ликвидированы... —он хохотнул. —Нам, главное, чтобы без политической окраски... А то разговоры, понимаешь... безопасность интересуется... При данном политическом раскладе могут черт-те что подумать! тебе это надо? Вот и мне не надо! Ты это дело лично возьми на контроль, Иван Никифорович! Тут не один человек работал —это ежу понятно. Раскрути всю преступную группу —ты ж у нас ас! И пускай они объяснят народу, как это у них получается —вчера театр сгорел, сегодня, понимаешь, не сгорел...
Окончив неприятный разговор, подполковник Шувалов решил далее не разрываться на части и немедленно поручил дело о поджоге театра оперативнику Пыжикову, который был настолько плох в отчетах, что задействовался только в крайних случаях, когда припирало на самом деле работать головой, а не задницей. голова у Пыжикова работала, что надо, подполковник это признавал, вот только родиться ему следовало в XIX веке —о нем бы романы иллюстрированные писали, с продолжением —”Похождения сыщика Пыжикова”, а так на эту голову, кроме шишек, ничего не предусмотрено, потому что в XX веке надо не романы писать, а отчеты.
Пыжиков взял быка за рога необыкновенно быстро.
—Мы с тобой не ГамлЕты, верно? —как соратнику и другу сказал он Моськину. -Вопросы задавать —что? где? когда? —не будем. Мы сразу вычленим суть проблемы. А суть такая. театр сгорел? Сгорел. Я сам видел. И ты видел. И еще до черта видели. Да ты и сам сказал, что поджег. Ты же не сказал, что восстановил —нет? Вот на этом и зациклимся.
Пыжиков был неряшлив в одежде, подвижен, незлобив и бесповоротно отбрасывал все лишнее. Моськину он пришелся по душе. Он охотно отвечал на вопросы и не протестовал против психиатрической экспертизы, которую назначил Пыжиков, признавая, что в деле
таки есть элемент иррациональности, и хорошо бы уточнить, не психической ли сей элемент природы.
Моськина посадили в фургон, приставив к нему для солидарности милиционера с коротеньким автоматом, и отвезли в психбольницу.
В кабинете врача Моськин удивился стулу, привязанному веревкой к столу, точно жеребенок в телеге. Стул однако был привязан не зря. Психиатр Моськину не понравился —прилизанный, в хрустящем белом халате, тщательно выговаривающий слова, он заведомо держался с Моськиным как с придурком. Поэтому, отвечая на бессчисленные вопросы типа “какой сегодня день” или “ваш любимый цвет”, Моськин из чувства протеста оперировал единственным прилагательным “говенный”. В результате психиатр засвидетельствовал полную его вменяемость, продемонстрировав таким образом змеиную хитрость и торжество науки. Вдобавок, сдавая пациента Пыжикову, он обозвал его, Моськина, хамом.
Получив результаты экспертизы, Пыжиков обрадовался и уверенно ринулся по следу. Без труда он выяснил обстоятельства рокового дня и зафиксировал в памяти смутные фигуры журналиста в шляпе, художника с бородой и актера в белом пиджаке. Четвертая же фигура, по словам вменяемого Моськина, была совершенно ясной —учитель Стеблицкий, человек занудный, закомплексованный и малахольный. “На суслика похож,” —пояснил Моськин.
Интуиция подсказывала Пыжикову, что компания подобралась не случайно. Моськин, несмотря на пламенный ореол террориста, в этом деле сбоку-припеку, и рыть надо глубже. Установить личность бородатого художника и его адрес было делом пяти минут.
Надвинув на лоб ворсистую кепку, инспектор Пыжиков сказал Моськину: “Куй железо, пока горячо!” и отбыл на явочную квартиру, благо та располагалась всего в трех кварталах от милиции.
Он долго и терпеливо нажимал на кнопку звонка, одобрительно изучая прихотливый узор из полированных реек, которыми была обшита дверь, и думал о том, что художник — он во всем художник —и дверь у него всем на зависть, и борода на лице, а уж пьет, наверное, так, что небесам жарко. Учитывая последнее обстоятельство, Пыжиков не торопился уходить и внимательно слушал, как что-то шарахалось и падало за стенами, но окончательно решить, в нужной ли квартире падало, не мог, потому что блочные дома обманчивы в отношении звуков.
Терпение его однако было вознаграждено —внезапно и резко раздался ружейный лязг замка, и дверь будто шарахнулась от инспектора в темноту квартиры, а на пороге возникла фигура хозяина, безмолвная и жуткая, точно призрак. Среди клочьев вставшей дыбом бороды на опаленном лице горели звериной мукой два бессмысленных глаза, и ничего человеческого уже не было в этом лице, кроме неистребимой, чудовищной силы воли. Так выглядел наверное Роберт Пири, когда измотанный морозом, цингой и белым безмолвьем, добрался таки до северного полюса.
Горло художника было замотано в шарф, штаны расстегнуты.
— Здравствуйте! — немного подумав, сказал Пыжиков.
Художник набрал в легкие воздуха и ответил:
— П-р-р-р-р-и-в-в-е-т-т-т! — обдав инспектора облаком слюны.
Пыжиков вздохнул, вытащил носовой платок и неторопливо, тщательно вытер лицо. Хозяин с усердием манекена, не отрываясь, наблюдал за ним.
— Так я зайду? — с надеждой спросил Пыжиков, несколько отворачиваясь от художника лицо.
— З-з-з-аходи! — согласился тот.
Пыжиков вошел, прикрыв дверь. В квартире ощущался характерный для грандиозного похмелья запах —кислый и тоскливый. Гудел и бубнил телевизор, исходя жаром, точно натопленная буржуйка. На столе громоздились остатки пиршества. Под ногами валялись безделушки, бутылки и предметы гардероба.
—П-по фу-жеру водки? —с разбойничьим радушием предложил художник, роясь в посуде — та отскакивала от его рук как заряженная.
Пыжиков с сомнением почесал в затылке — не отложить ли беседу.
— Да я ж на работе! — будто вспомнив, сообщил он.
— Да ну?! — изумился художник и, изловчившись, поймал бутылку.
Секунду он тупо смотрел на стол, выглядывая стакан, но быстро смирился и отпил прямо из горлышка. Пыжиков с интересом ждал. К его удивлению, приняв дозу, художник стал значительно бодрее, и в глазах его появился блеск, правда, с оттенком безумия.
— Уголовный розыск, — мягко сказал Пыжиков, демонстрируя удостоверение. — Хотел задать вам несколько вопросов. Относительно... э-э... минувшей ночи.
Художник покачнулся, замычал и с размаху сел на диван. Тут он, как персонаж арабских сказок, изо всех сил стал рвать свою бороду и сокрушаться. Из несвязных речей Пыжиков вскоре уяснил следующее —бедняга, оказывается, всегда знал, что водка не доведет до добра, и это когда-нибудь случится. Это у художника охватывало широкий диапазон —от публичного обнажения половых органов до убийства включительно. Причем Карпухин допускал, что использовал вчера весь диапазон и совершил убийство с публично обнаженными органами.
—Вы позволите, я выключу телевизор? —вежливо попросил Пыжиков, которому было отлично известно, что убийство этой ночью в сводках не зафиксировано.
—Хотите —можете выбросить его в окно! —горячо предложил художник. —А что я натворил?