Любомира покоробило:
— Я все могу предположить, но как он узнал о фельетоне? Ведь существует редакционная тайна?
— Старик, с этим вопросом обратись в другое ведомство. Успокой Лапшу. Он малый говнистый, тщеславный, начнет звонить, бузить. Я остаюсь твоим другом, помни. На съезде буду предлагать твою кандидатуру в первые секретари Союза. Говорю искренне. У нас кризис лидерства во всех сферах. Ты недоволен? Тогда давай так... Пусть фельетон полежит три месяца, полгода. Все быстро меняется. Вон уже и на Первого бочки катят за Чернобыль.
— Дорога ложка к обеду.
— Не обижайся. Хоть и нет зон, не подлежащих критике, да плюрализм до нас еще не дошел. Сегодня чин, а завтра пыль. Читаю с удовольствием твою «Аргентину». Очень образно, зримо. Я всегда удивлялся твоему умению через яркую деталь выходить на обобщения. Молодец, — он удачно перешел на другую тему, дав понять, что суть разговора исчерпана.
Уже на пороге главный редактор изрек любимое выражение:
— Журналист — политик. И его кредо — гибкая мудрость. А главное, не навреди. Самому себе.
«К черту, к черту всех, — негодовал Горич. — Какое-то нервное, перекошенное общество». Он не находил оправдания и собственной пассивности и осторожности. И решил разрубить туго завязанный узел.
Злобин ждал звонка от корреспондента. Они условились встретиться в институте в одиннадцать. Горич рвался в бой, приехал раньше на пятнадцать минут. Неприятная секретарша в больших очках на мелком лице доложила о его приходе шефу. Константин Петрович умышленно задерживал в кабинете декана, который отвечал за поездку студентов на сельхозработы. Любомир, скрывая раздражение, переступил порог кабинета в начале двенадцатого. Ректор пребывал в характерной для него спокойной надменности. Сидел человек- крепость, без тени робости в недобрых глазах.
— Любомир Горич. Будем знакомы.
— Так это вы и есть? День добрый. Присаживайтесь. Извините, заставил ждать. Слушаю вас самым внимательным образом.
Любомир чувствовал: начни искать обтекаемые фразы, дипломатические ходы с таким львом, только делу навредишь. Ректор под его натиском должен дрогнуть.
— В редакцию «Правды» обратился с жалобой на вас бывший преподаватель Николай Иванович Барыкин. Очевидно, суть жалобы вам хорошо знакома.
— А-а... так вы по этому делу? Да уж знакома, не приведи господи, и суть, и муть. Еле отбились... У меня его телеграмм десятка два будет: куда только доносы не строчил — от райкома до генерального секретаря. Не жаловался разве что патриарху, а так был бы полный перестроечный набор. Решение администрации за подписью и. о. директора, я был в отпуске. Ученый совет института по этому вопросу давно, года два, три назад принял постановление, я бы, честно говоря, не хотел возвращаться к этой истории. Исключительно из уважения к вам готов выслушать.
— Спасибо. Постараюсь быть краток. Всесторонне ознакомившись с жалобой и изучив документы, касающиеся сути конфликта, я усмотрел две проблемы. Административную и нравственную. По отношению к преподавателю Барыкину была нарушена законность. Отправив человека в спешке на пенсию, даже не поставив его в известность, институт отказал ему в праве преподавательской деятельности за год до официального назначения, конкурса. Насколько я осведомлен, министерство на стороне Барыкина и готово издать приказ о восстановлении его на работе.
— Одну минуту. Извините. Если вы дотошно изучали все перипетии этого неприятного случая, тогда вам известно, что была создана комиссия в связи с жалобами от студентов на непрофессионализм товарища Барыкина. Комиссия дала отрицательный отзыв. Досрочное назначение выборов — это наше право.
— Из пяти жалобщиков четверо — мертвые души. Их не существует в природе.
— Да? Возможно, кто-то за это время и умер. Не могу знать. Я не входил в комиссию и не проверял. Даже если сейчас, допустим невозможное, министерство спустит приказ, и что же? Коллектив опротестует, не согласится с министерством... И люди правы, они не хотят подвергать себя опасности, находясь рядом с психически неустойчивым человеком.
— Я знаком с заключением академика Снежевского, был и в нашем психоневрологическом диспансере. Ловко придуманная игра с якобы необходимым заключением врачебной комиссии не имеет под собой серьезных оснований. Человек не настолько болен, чтобы им серьезно занимались психиатры.
— Не знаю, не знаю. У нас были другие данные. Может, у него и лучше со здоровьем... тогда же по всем признакам человек был просто невменяем.
— Даже тогда, когда пришел к вам, скажем так, с повинной и просил оставить его на этот злосчастный год? Тогда он был нормальный. Чисто по-человечески мне любопытно: почему вы отказали?
— Я вправе и не отвечать на ваш вопрос, но повторяю, я чист перед совестью и, уважая вас, отвечу. Воля коллектива, воля ученого совета мне дороже всего. Попроси он у меня в долг денег, пособить приобрести машину — это еще куда ни шло.
— Это был единственный такой случай в истории института?
— Отнюдь нет. Пять лет тому назад мы также назначили досрочные выборы. Это практикуется во всех вузах.
— Любопытно, что министр был близок к тому, чтобы отменить новые выборы, но по вашей просьбе не вмешался.
— Вы несколько преувеличиваете мою способность влиять на решения министра. Сейчас вы меня можете упрекнуть, коль мы коснулись человеческого фактора, что я лично ненавижу Николая Ивановича и преследую его за критику моей деятельности на посту ректора. Я даже готов согласиться и с этим. Знаете, я человек битый, все в жизни сколотил умом, талантом и силой воли. Согласитесь, это более чем неприятно, когда тебе отказывают в таланте, в заслуженном авторитете. Поставьте себя на мое место. Каково мне слышать принародно необъективную критику в свой адрес? Не только он не спал от якобы моего незаслуженного преследования, но и я призывал сон посредством снотворного. Вижу, вы сомневаетесь. У вас заготовлено нечто ударное, чтобы повергнуть меня окончательно?
— Вы угадали, Константин Петрович, Барыкин знал, что вы, мягко говоря, утаивали свое партизанское прошлое.
— И что же я утаивал? — голос Злобина слегка дрогнул.
— Барыкин выявил некоторое расхождение в фактах, которое ставит под сомнение ваше участие в партизанской борьбе в сорок первом году. Вы записали себе сотрудничество с партизанским отрядом имени Суворова с августа 1941 года, тогда как по всем документам отряд создан только в июле 1942 года. Нет ни одного свидетеля, который подтвердил бы, что вы с группой партизан организовали диверсию на железной дороге, в результате которой были взорваны и повреждены вагоны с военной техникой и убито около двадцати фашистов. Барыкин нашел копию документа 1948 года, в котором вы признавались, что работали на оккупированной территории учителем в немецкой школе. Вот всего этого, как мне кажется, вы и не могли ему простить.
— Продолжайте, продолжайте. Я весь внимание.
— Обескровленный преследованием, Барыкин написал об этом в Президиум Верховного Совета, узнав, что вас представили к награждению Почетной Грамотой Верховного Совета. И это переполнило чашу. Он всюду стал гонимым. Остается одно, восстановить свои права через суд. Основание — преследование за критику. Правда, на моей памяти таких судебных процессов не было. У меня к вам просьба. Давайте не допустим этого процесса общими усилиями. Перед тем как готовить материал к печати, я рискнул встретиться с вами, будучи уверенным, что можно и нужно разрешить все миром, без вмешательства газеты. Дайте ему возможность спокойно дослужить этот год, тогда и ваша совесть, и моя будут чисты перед невинным человеком. Я согласен, у него есть странности, свое понимание меры ответственности. Мы счастливее, удачливее в жизни. Давайте пожалеем его. Мне, ей-богу, не хочется выливать ушат грязи на республику в такое нелегкое время. Барыкин устал, он одинок, ожесточен, растерян, издерган, как говорят, нет мочи далее гнев нести. По- моему, это единственный выход из тупика.