Термидор нанес сокрушающий удар новой мистике в самом зените ее подъема; это стало ясно в тот день, когда Тальен осмелился бросить с трибуны Конвента такое богохульство: «Какое мне дело до того, что человек родился дворянином, если он хорошо себя ведет? Какое имеет значение, что че-
156
ловек из плебеев, если он мошенник?»[85] Две морали — революционная и старая — начали странную борьбу с процесса над террористами: по какой же их судить? Это поставило судей в большое затруднение: несколько раз социальная мораль брала верх, например, в процессе Каррье; все его пособники, кроме двух, были оправданы: они воровали, грабили, убивали, но по-революционному, а значит, невинно. Самому Фукье едва не повезло так же: виновный с точки зрения морали, перед революцией он невинен. Но собрание возмутилось, президент Лиже де Вердиньи доложил об этом Комитету общественного спасения, который в ответе сказал что-то о «дурных» намерениях (вместо «контрреволюционных») — это означало признание прав старой морали и подписание смертного приговора обвиняемому[86].
Видно ли теперь, какое ужасное оружие социальный режим вложил в руки своим агентам? Оно есть произведение одних лишь принципов. Верно ли то, как думает г-н Олар, что обстоятельства оправдывают любые законы, любые действия революционеров? Это можно утверждать, но это уже другой вопрос. Мы же здесь утверждаем, что сама идея революционного закона и действия в точном смысле 1793 г., то есть идея закона и законного действия, в то же время нарушающих все самые элементарные нормы права и морали, не родилась бы без принципа прямого суверенитета и без вытекающего из него режима — социального режима. К тому же результат доказывает это: правители 1793 г. не единственные, кому пришлось вести и гражданскую,
157
и внешнюю войны; но только они поставили очередной задачей террор и пустили в постоянную работу гильотину.
Здесь неуместно говорить о «перегибах»: если принять его же принцип, то терроризм законен и нормален, и первый незаконный акт Революции — это 9 термидора; неуместно говорить тем более об «обстоятельствах»: обстоятельства дают отчет об акте, о случае, а не о догме, вере и новой морали.
А перед нами как раз догма: пришествие нового Мессии, ощутимое, актуальное вмешательство в наш случайный мир некоего абсолютного существа, воля которого выше всякого правосудия, защита которого оправдывает любой обман и любую жестокость, — Народа, или, как говорили наши вольнодумцы, Демократии. Это явление — не интеллектуальная химера (владычество Терроризма подтвердило это), не измышление, практически ограниченное законом: это конкретная, действующая реальность, и именно на этом самом факте «реального присутствия» бога основаны новая мораль и право. При этом режиме полномочия не ограничены и слиты вместе, поскольку воплощение бога — действительное и полное; а полное оно потому, что правят постоянные общества.
Вот ответ на вопрос о целесообразности рассмотрения этих принципов и этого режима. Приверженцы тезиса обстоятельств обходят его стороной, как бы не замечая: быть может, это потому, что они сами граждане Малого Государства, члены обществ мысли — семинарий этой новой религии, где принцип прямого господства привычен и ни для кого не является проблемой. Как и все верующие, они принимают основы своей веры как необходимое и достигнутое.
158
Надо ли говорить, что такой профан, как Тэн, не мог судить об этом так же, и что в буре 1793 г. его внимание должны были больше привлекать корабль и его странные маневры, нежели волны и рифы? Нельзя его за это порицать, ибо ни к чему, исходящему от Малого Града, не применимы наши обычные мерки. Это особый, отдельный мир, со своими собственными принципами, моралью, историей; и нет никаких оснований думать, будто режим и законы этого мира годятся и для нашего; опыт 1793 г. — до сих пор единственная попытка — вроде бы даже говорит об обратном.
5. Тезис заговора
Есть один факт, который столь же достоверен, сколь этот принцип ясен: это существование различия, переходящего в расхождение, разногласие, затем даже в конфликт между «Народом-сувереном» обществ и просто народом, между «революционной Францией» г-на Олара и просто Францией. Народные общества, этот основной орган истинной демократии, — это не народ. Такова истина, громко прозвучавшая в Термидоре. Несмотря на хитрые уловки якобинского общества, оказалось, что это особая, посторонняя власть, и что эта власть с одной стороны, угнетает избранников народа — Конвент, с другой — сам народ.
Конвент: он осуждает Террор. Он за него проголосовал, но он его не хотел: уже четырнадцать месяцев он не волен распоряжаться сам собой и слушается Гору, то есть якобинского меньшинства. Террор — не его [Конвента] деяние, как и жестокие
159
чистки, как и диктатура комитетов. Рядом с ним есть другая власть, другой «центр», как тогда говорили, которым все это сделано от его [Конвента] имени, — и это социальный центр, замковый кирпич свода нового строя. Термидор стал отчаянным броском, борьбой, которая последовала за попыткой освободиться. Конвент в это время все более открыто нападает на врага, которого в течение долгих месяцев не осмеливался назвать и который был единственным и настоящим врагом — социальную машину. Возгласы «Да здравствует Конвент!», раздающиеся как на улицах, так и с трибуны, означают: «Долой якобинцев!»[87] Всем стало видно, что побежденным в Термидоре стал не Робеспьер — имя, не Парижская Коммуна — орудие, и орудие, используемое со времени падения Эбера; побежденным стал Террор, целый режим, строй обществ, прямая демократия.
К тому же главное общество скоро увидело, как поднимается новый враг: сами парижские секции, избавившиеся наконец от своих комитетов надзора (19 сентября); ибо уже полтора года, как любая самая мелкая коммуна была, по примеру Конвента, «украшена» собственным маленьким Комитетом общественного спасения и общественной безопасности, Комитетом надзора, организованным, поддерживаемым и направляемым местным обществом, как большие комитеты — главным обществом. Отмена этих комитетов была Термидором мелких коммун, сигналом к войне с якобинскими обществами.
Тут-то и приходит кощунственная мысль: у народных обществ — органов прямой демократии — свои собственные стремления, интересы, которые не
160
являются интересами народа. Действительно, где тут народ — в избирательной ассамблее, куда все входят и голосуют, или в обществах, закрытых кружках, которые фактически и по праву всегда комплектовались сами, начиная с первого философского общества, первой ложи и до последнего якобинского клуба? Разве общество не издевалось над ассамблеей, не притесняло ее с самого начала под предлогом исключения предателей, которых оно само указывало? И, наконец, не закрыло ли оно ее официально? Не осудило ли оно тех, кто хотел ее снова открыть, не превратило ли само словосочетание «член секции» (иначе говоря, избиратель) — в обвинение, а призыв к народу — в тягчайшее преступление? И действительно, восстание жирондистов в июне 1793 г. — это лишь бунт секции против клуба, избирательной ассамблеи, еще доступной публике, против Общества мысли, очищенного и замкнутого.
По правде говоря, тирания Малого Народа над большим стала столь очевидной, что он сам [Малый Народ] больше не отрицает ее. «Нехватка подданных» — его большая забота, она составляет существенную часть его переписки: Кутон пишет из Лиона якобинцам, прося «40 хороших республиканцев, умных и честных», «колонию патриотов… на эту чужую землю», где патриоты находятся «в таком пугающем меньшинстве»[88]; такая же жалоба из Страсбурга, где их всего лишь четверо, как пишет Лакост, — зато есть 6000 аристократов, которых надо изгнать[89]; и из Труа, где, по словам одного «чистого», их не насчитывается и 20[90]; и из Безансона, где