— С завтрашнего дня будут питаться в подсобке, а теперь иди.
В вестибюле меня ждал капитан Пронькин.
— Ну, что он? Лютовал?
— Лютовал. Сказал, что этим должны заниматься вы, а мое дело — строить. — Я пьянел от собственной наглости. Пронькин снял и тут же надел фуражку, лоб его мгновенно стал мокрым.
— Хрен его поймет, это начальство: то орет, чтоб на глаза не показывался, то, чтоб сам доложил. Мне что, прямо сейчас к нему идти?
— Сейчас идите в столовую, скажите заву, чтобы сегодня бригаду покормили из остатков, завтра привезут продукты с ОЛПа.
Он поплелся в столовую, а я еще немного задержался на ступеньках Управления. Интересно, какой втык мне дадут за вранье? И еще: раз уж меня произвели в архитекторы, так пусть как можно больше людей увидят меня здесь, не то ковыряющим в зубах после обеда в офицерской столовой, не то просто греющимся на солнышке.
* * *
Среди посетителей басовского «мезонина» самыми заядлыми были: художник Иван Туманов, получивший срок за то, что на казенных портретах изображал членов Политбюро такими, какими они были в жизни, без прикрас; бывший политрук Александр Меляев — осужденный за то, что в сорок втором году, будучи ранен, попал в плен; архитектор Александр Александрович Вахромеев — сын богатого ярославского купца; моряк Петр Булкин, спевший в кубрике эсминца «не ту частушку», и я — бывший солдат доблестной армии-освободительницы.
С той минуты, когда я по приставной лесенке взобрался на чердак Ульяны Никитичны, слушающих радио «Свобода» стало двенадцать.
Не могу вспомнить, что именно передавали в тот вечер из Мюнхена, но зато отлично помню обстановку, царившую на чердаке. Длинный, худой, похожий на кузнечика, в лагерном бушлате и женских тапочках Валентин Басов колдовал над приемником; красавец Туманов, недавно «подженившийся» на вольняшке, полулежал на топчане; возле него, согнувшись пополам из-за тесноты, примостился Сан Саныч Вахромеев, а возле двери «на атасе» застыл Сашка Меляев, по прозвищу «Жак», — в лагерной самодеятельности он был клоуном, — далее, вдоль стен, все остальные участники сходки.
А приемник трещит, шипит, захлебывается. Припав к нему волосатым ухом, Счастливчик плавно вращает ручки настройки. Время от времени он выпрямляет спину и стряхивает с себя тела друзей.
— Не наваливайтесь, суки!
Бывшие зэки молча отстраняются, чтобы через минуту навалиться вновь. Еле слышный голос диктора то прорывается сквозь вой глушилок, то снова пропадает: «…политика Сталина довела страну до полного обнищания…»; «В советских концлагерях томятся миллионы ни в чем не повинных граждан».
Слушатели вздыхают, перебрасываются взглядами. Разговаривать здесь запрещено: трудно предположить, чтобы в поселке, где половина жителей — бывшие зэки, плохо работали «оперы». Скорей всего, компания Счастливчика уже на крючке.
— Узнают, чем мы тут занимаемся, — сказал он, — тогда — «по тундре, по железной дороге…».
— Нужна ширма, — сказал Жак, — лучше всего — пьянка. За нее не посадят.
— Алкашей среди нас нет, — отрезал Басов, — пьющих трое: ты, Ванька Туманов и Петро. Ну, разве еще я… У остальных гипертонии, язвы, геморрои. И еще принципы, — тут он посмотрел на меня, — думаете, они все это не просчитали?
Все замолкают и смотрят на занавешенное окно. Что за ним? Притаившийся в палисаднике стукач? Облава?
А далекий голос из Мюнхена продолжает: «Захватив власть, большевики сразу взялись за перевоспитание граждан в духе коммунизма, то есть за превращение свободных людей в рабов. Преступники во главе с Лениным и Троцким лишили Россию даже тех немногих свобод, которые были выстраданы русским народом». И далее: «Российское общество, в подавляющем большинстве, не было готово к демократии. Россия — страна монархическая, основной принцип — всякая власть от Бога…». И еще, сквозь вой глушилок: «…к власти пришли, потеснив интеллигенцию, бродяги, арестанты, каторжники, дезертиры. В своих планах Ленин мог опираться только на них — его соратники для таких мокрых дел не годились». «Места уголовников на тюремных нарах очень скоро заняли сподвижники вождя, идейные вдохновители переворота, интеллигенция, священнослужители и, разумеется, доблестное офицерство, перешедшее на службу к большевикам. Ленин не доверял никому. Он понимал, что образованные люди очень скоро поймут лживость большевистских лозунгов…».
Несмотря на скудное освещение, многие записывали.
— Зачем вы это делаете? — спросил я.
— У нас в зоне остались друзья, — пояснил Вахромеев, — вот для них… — Сан Саныч возил в зону стройматериалы для ремонта бараков. Туманов ничего не записывал, но запоминал все; Жак, похоже, владел стенографией; остальные старались запомнить.
Работы по строительству нового поселка шли полным ходом, и меня то и дело вызывали к полковнику Монахову. Числившийся начальником строительства капитан Пронькин старательно увиливал от дела, пока не оказывался между двух огней: не достанет зэкам чаю или водки — будут работать спустя рукава, не подвезут вовремя кирпич, цемент, доски — будет иметь дело с Монаховым. Каждое утро Жора — так звали Пронькина — встречал меня упреком:
— Опять настучал начальству? Стараешься, стараешься…
— Вы забыли про гвозди, из-за этого полдня не работали. Обещали же!
— Обещал, обещал… Думаешь, припасли их для нас?
— Но ведь требование подписано три дня назад!
— Подписано, подписано… Кроме бумажки, кладовщику надо бутылку.
— А две ему не надо?
— Нет, просил одну.
— Будет ему бутылка! — я начинаю застегивать куртку. Это означает: иду к Монахову. Жора пугается.
— Ну чего ты сразу?! Я и сам знаю, что надо. Улажу. — И едет на базу.
Сибирская зима наступает рано, всегда в одно время, но почему-то для всех неожиданно. В конце августа полетели «белые мухи», а главное здание будущего клуба еще стояло без крыши. Начался всеобщий разнос. С Пронькина пообещали содрать погоны, меня до конца срока запереть в зоне. Жора пугался, а я не возражал: все равно не справлюсь. Что я знал по архитектуре? Разве то, что какой-то Микельанджело в каком-то городе возвел какой-то храм? Но свет не без добрых людей. Как-то Вахромеев сказал:
— Приходи. Такие дела без науки не делаются.
Жил он в комнатке над конюшней, именовавшейся, как и в лагере, «кабинкой». Внутри было опрятней, чем у Счастливчика: на кровати лежало чистое крахмальное белье — как выяснилось, давняя мечта Вахромеева — шесть полок сплошь уставлены книгами, в воздухе аромат натурального кофе. Первое, что сделал Сан Саныч, выйдя на свободу, это купил кофемолку. Так и ходил с ней, пока не поселился в этой кабинке. Вскоре здесь стали появляться книги. Вахромеев скупал их у лагерных библиотекарей, надзирателей и у самого начальника КВЧ — любителя выпить. К чести Вахромеева, на приключенческую литературу, особенно любимую зэками, он не покушался, а скупал классику и справочники.
Лагерные библиотеки создавались на пятьдесят процентов из личных библиотек «врагов народа» и были значительно богаче и серьезнее районных. В лагере я читал Мандельштама, Есенина, Бунина, Мережковского, Гиппиус, Аверченко, в поселковой библиотеке мне предложили прочесть «Как закалялась сталь»…
Кроме крахмального белья и кофе у Вахромеева имелась еще одна слабость — старый мерин, по кличке «Спокойный», чистокровный першерон. Сейчас ему лет пятнадцать-восемнадцать. Это исключительно добросовестный и умный конь. На вывозке на него клали немыслимый для других лошадей груз — более двенадцати «кубов» — и он вез. Только недавно его перевели наконец на легкую работу. С Вахромеевым они давние знакомые. Когда-то бывшего архитектора — тогда еще не старого зэка — обменяли на этого самого коня: начальнику одного из ОЛПов понадобился архитектор, а у другого не выполнялся план по вывозке леса… Встретились они через много лет, в Решетах, человек и конь, укатанные крутыми горками.
При немощной плоти мозг Вахромеева каким-то чудом сохранил молодость. Он помнил сложные формулы, на память цитировал классиков и читал мне целые поэмы наизусть. Он учил меня всему, что знал сам, в том числе и строительному черчению. Ради меня заказал в столярке чертежную доску, раздобыл где-то ватман и старенькую готовальню.