- Чем могу служить?
Они совершенно растерялись. Повторяю, перед ними стоял такой же царь. Да если и не царь, а генерал, - все равно высокое лицо. Большая же часть просителей прошли солдатскую школу, а для них генерал - это недосягаемая величина. И буквально не могли начать ни слова, точно онемели.
Он спрашивает их снова. И опять тягостное молчание.
- Владыко! - обращается он ко мне. - В чем дело?
- Я хорошо не знаю, они сами объяснят. А я лишь привел их к вам.
- Так объясните же, что вам от меня нужно? Тогда уж один из них, помоложе, розовый блондин, с великим трудом стал объяснять суть их просьбы. Она заключалась в следующем. Армия, как это и понятно, брала от крестьян продукты принудительно, но на все были установлены твердые цены. Народ понимал неизбежность такого порядка вещей и не возражал. Но установленная такса была слишком низка, по их мнению, Я уже не помню цифр, но что-то за воз пшеницы они могли купить лишь пять аршин ситца (тогда уже был недостаток в мануфактуре) вместо 50-100 по прежним расценкам. Но не в цифрах дело. Я пишу о настроении, и мне не важны точные данные.
Главнокомандующий понял, что дело идет о валюте, и обратился к селянам с вопросом:
- А вы были у моего министра по финансовым делам Колбанцева?
- Были-и! - грустно ответили они.
- Что же он вам сказал?
- Говорит, так что иначе нельзя.
- Ну, если он сказал вам это, что я могу сделать?
Эти слова окончательно подбили крылья селянам: как нельзя? Ты же глава! Ты царь сейчас, а говоришь: не можешь? Это не вмещало сердце верноподданных, всегда веривших в силу и правду царя-батюшки. И я также подумал: никак нельзя было подрывать главнокомандующему собственный авторитет подобным "не могу". Но слово было уже сказано.
Однако чуткий генерал понял, что он обескуражил селяков, и решил поправить ошибку:
- Ну. хорошо, я узнаю, в чем дело, и если что можно будет, то прикажу!
- Но было уже поздно, и притом опять с "если". А им? Им теперь оставалось уходить домой без валюты и без надежды. Генерал снова начал жать им крепко руки. Последним оказался я. Как сейчас помню, мне хотелось выйти с огорченными селянами, точно и от меня отбирали задешево пшеницу. Но генерал остановил меня:
- Владыка, зайдите ко мне!
И я, не простившись с моими друзьями, повернул за ним в кабинет. Там за столом сидел генерал П.Н.Шатилов, друг и наперсник главнокомандующего. Это хороший человек, честный, способный, преданный России и Врангелю. Он курил папиросу. Главнокомандующий был некурящий. Мы поздоровались. (Кажется, через рукопожатие.)
- Садитесь.
Я сел против них.
- Ваше высокопревосходительство, разрешите мне сказать!
- Пожалуйста!
- Вы знаете, кто у вас ныне был?
Он вопросительно посмотрел на меня.
- У вас ныне было все ваше мужицкое царство. Вы думаете, было лишь пятнадцать человек, нет! Крестьяне думают в общем, как один, так и все. И эти пятнадцать разнесут по всей занятой вами Тавриде о нынешнем приеме. Что же они скажут своим землякам? То, что вы пожали им руки? Поверьте, это совсем было необязательно. И не это ценят практичные мужички, а дело. Что же вы им обещали? Сказали сначала, что ничего не можете, а потом пообещали рассмотреть вопрос и, может быть, что-нибудь сделать. Но вы сами видите, как ваши подданные пошли понуро: они шли с надеждой к вам, а ушли разочарованные. Прежде они боялись вас.
- Чего бояться?
- Боялись начальства. И не только они, а вот и я боюсь. Не вас, правда, боюсь, а вот и Павла Николаевича боюсь, и других ваших генералов боюсь.
- Да что вы, владыка? Пашу боитесь? А, Паша! Тот, покуривая, улыбался неопределенно.
- Да, и его боюсь. Боюсь потому, что не знаю, что именно думает он не только обо мне лично, но и вообще о всем духовенстве, о всей Церкви. Ведь высшие классы привыкли свысока смотреть на духовенство, это мы всегда чувствуем. Мы лишь внешне признаемся. Вы лично иное дело. Но прочие не знаю, как смотрят на нас. А уж если я, архиерей, боюсь вас, то что же говорить о мужиках? Потому ведь они и попросили меня сопровождать их к вам. И вот печальный результат - и генерал не помог! Простите, ваше высокопревосходительство! Но я много раз говорил вам: вас знает и любит армия, вас немного видели горожане, но вас совершенно не знает народ, и вы ни разу еще не встретились с ним с глазу на глаз. А что мы без народа?
Он выслушал без всякой обиды и сказал:
- Хорошо, владыка! Вот как-нибудь поедемте с вами по селам. Подождите, посмотрим на расписание дел: понедельник - занят, вторник - занят, среда - тоже. Вот в четверг свободен сравнительно. Поедем!
- Слушаюсь!
Увы, прошел один четверг, второй. пятый, десятый, так он и не собрался повидаться с народом, "хозяином земли русской". Такое было время, таково было "белое движение". История сразу не меняется.
Еще могу припомнить о смертной казни. Бременами арестовывали большевиков и после суда иногда расстреливали их. Было несколько случаев, когда обращались к моему посредничеству. Однажды, буквально в полночь, прибежали две молоденькие женщины, жены схваченных большевиков, и с рыданием, просили моего заступничества. В другой раз днем пришел высокий корявый рабочий-старик лет 65, ломая над головой свои мозолистые руки, с каким-то отчаянным воплем молил меня за арестованного сына и все повторял: "Да что это такое? Что это такое? О-ой! Что такое делается! Ой-ой-ой! Ой-ой-ой!?"
Обычно я утешал их, обещал хлопотать, на другой день шел к генералу. И были случаи помилования. Но однажды он в присутствии своей жены Ольги Михайловны сказал нам в полушутку:
- У меня два главных врага: это жена и владыка. Вечно просят за каких-нибудь мерзавцев. Да поймите же сами, что не для удовольствия же я утверждаю смертные приговоры. Необходимость заставляет. Если не казнить сейчас одного, потом придется казнить десять. Или они нас будут казнить в случае их успеха.
Скоро был издан специальный общий указ: впредь не обращаться к главнокомандующему с просьбой о помилованиях. Там, конечно, не упомянуто было ни обо мне, ни о жене. Но, кажется, указ был направлен больше всего против меня.
Думаю, едва ли этот указ можно считать народным актом. Разумеется, без этого никогда не обходилось ни одно правительство, в частности, а может быть, в особенности, и советское. Но казнимы были преимущественно рабочие, и, следовательно, они могли эту тяжелую долю власти ставить в вину белым. Впрочем, рабочие хорошо знали, что и красные были не более снисходительны и нежны. Лично я думаю, что не было бы большой беды, если милость к виновным была бы щедрой, особенно по просьбе архиерея.
Таково было отношение к народу.
Возьму теперь политико-экономическую сторону. О монархизме я уже говорил. В некоторых кругах была вера в царя. И я сам считал это признаком хорошего нравственного тона. Иногда даже и в проповедях упрекал "благочестивых" братьев и сестер, что они настолько еще слабы, что даже не смеют думать о восстановлении монархии, а не только говорить. А у меня был свой печатный орган - "Святая Русь": правительство оплачивало его издание, а редактором я назначил ученого священника о. Нила Малькова, годом моложе меня по Петербургской академии, а потом бывшего там профессором по апологетике. В этой газете мы с ним и начали пропускать иной раз статейки за царя и монархизм. Как-то однажды я описал встречу мою в Крыму с бывшим министром юстиции, кажется, Добровольским, и высоким чиновником при Св. Синоде Остроумовым. Оба уже беленькие старички, они сидели у меня тихо, мирно, деликатно. А я смотрел на них и умилялся - отмирающие осенние листья. Хорошие были люди. Жалко их было. Умирающие могикане - смиренные, послушные, почтительные, идейные, кроткие, о них я поделился своими впечатлениями в газете.
Через несколько дней меня вызывает по телефону главнокомандующий и довольно сурово приказывает, чтобы впредь не писать о монархии. Оказалось, когда наша газета попала на фронт, то среди белых инородцев поднялся сразу протест; "Опять назад, опять старый режим?" А красные тотчас же воспользовались нашим монархизмом и повели пропаганду против нас. Пришлось свои умиления сократить, а монархические статьи и совсем прекратить. Пробный шаг показал, что на монархизме играть положительно невозможно и даже опасно.