Вот подобным образом у некоторых аристократов-народников была тяга и к старообрядцам. И Алексей Ухтомский, он был ассистентом на кафедре (кажется) физики в Петербургском университете, чувствовал к ним сентиментальную нежность, не видя их. Митрополит Сергий, как человек духовно здоровый, угощая его чаем, благодушно при нас, студентах, вышучивал его. Ухтомский мило улыбался и повторял свое. Но однажды он решил проверить свое увлечение. Отправился в Керженские леса и стал обходить раскольнические скиты и беседовать со старцами.
Когда он возвратился в Петербург, посетил митрополита Сергия и сообщил ему свои выводы о них. Первое: при всей строгости и внешней уставности он не нашел там внутреннего благодатного духа благочестия А второе, если же он встречал подобных благочестивых старцев, то они оказывались более или менее кроткими и уже теряли всякую вражду и нетерпимость к господствующей Церкви, даже, наоборот, относились к ней с любовью и почитанием. Алеша, так называли мы его, отрезвел от увлечения.
Вот такой же отчасти был и Владимир Павлович Рябушинский, посетивший меня в день парада, 25 марта. После благословения он сел и сразу, без всяких предисловий, каким-то срывающимся голосом сказал:
- Владыка! Мы погибаем! Мы погибаем!
И мгновенно разрыдался громко, с надрывом. Слезы вообще трудно выносить, А когда здоровенный бородатый мужчина рыдает неудержимо, становится даже жутко. Будто бы дикий буйвол плачет.
- Что с вами? Что с вами? - утешаю я его.
А он рыдает и рыдает. Слезы обильным градом катятся по его щекам и бороде, но ему не до них. Он лишь повторяет безутешно:
- Мы погибаем! Мы погибаем!
- Расскажите, в чем дело? - недоумевающе спрашиваю я.
- Владыка святой! Мы такие же большевики, как и они! Только они красные большевики, а мы белые большевики'!!
И он опять рыдает. Я тогда еще верил в "белое движение" и что-то утешительное стал говорить ему, но мои слова не запали ему в душу. Я ведь не знал еще белых, а он проделал с ними все кампании и видел все в натуре. Немного успокоившись. Владимир Павлович начал мне вскрывать темные стороны белых. Что я мог возразить ему?! Сейчас я не помню ни одного слова моего, так они были пусты и бесцветны.
Но он сам все же искал утешения или оправдания и потому в заключение беседы сказал, но не твердо, а вопросительно, будто не веря самому себе, а лишь желая верить:
- А как вы думаете? Может быть, мы еще можем покаяться? Вот у меня есть друг, тоже офицер, профессор университета Даватц. Он все говорит: "Да, мы тоже разбойники, как и те, но только мы висим на правом кресте от Христа и можем раскаяться, а они, левые хульники, - непокаянные! Вы думаете, мы раскаемся?"
Я совершенно не помню, что ответил ему. Что-нибудь пустое, бледное. Мы распрощались. После я встречался с ним в Париже. Он оказался прав - "белое движение" погибло. Занимался он там выставкой икон и проч., но уже был оторванным листком, как и другие эмигранты. Одет был в красивый светлый костюм, бородка была расчесана (а может быть, и подбрил он этот "образ Божий", как иногда выражаются старообрядцы про брадобреев?), весь он был чистенький и даже улыбался любезно. Но мне был дороже тот мужиковатый русский растрепанный человек, который рыдал, как вол, опечаленный и уязвленный в сердце. А сердце его было русское, народное.
Но странно, его признание Белой армии гибнущей не вошло в мою душу. Человек всему учится опытно.
После Пасхи я выехал на фронт. Мне для этого был дан специальный вагон маленького размера, которым я мог пользоваться в любое время, стоило лишь сказать по телефону начальнику станции Севастополь, и его прицепляли к нужному поезду. И это радовало меня и моего секретаря - отдельный вагон. Боже, какие мы дети и в сорок лет! А еще думали сломать ход истории.
Приехал я, с пересадкой на лошадях, к Перекопскому валу Был вечер. Я посетил штаб Корниловской дивизии, командиром которой был высокий отчаянный молодой генерал Туркул. Походил по избам близлежащей деревушки (имя ее позабыл), разговаривал с солдатами, а особенно с офицерами. И сразу я был поражен духом добровольцев. Да, это были действительно отчаянные герои! Да, они любили Россию и безумно складывали за нее свои буйные головы! Да, я могу представить их в так называемой психологической атаке, когда они шли церемониальным маршем, без единого выстрела, против вдесятеро сильнейшего неприятеля, который терял мужество перед бесстрашием офицеров и иногда бежал в панике от них!
И на этот раз они говорили о своей бесстрашной решимости. Один полковник, командир танка, совершенно спокойно рассказывал, что он был ранен уже четырнадцать раз, а завтра выйдет на сражение первым. И улыбался, куря. Он был почти уверен, что погибнет. Действительно, после я узнал, что в его танк попал снаряд, и он с другом сгорел в нем. И такие герои были почти везде!
Но он в этот же вечер, накануне смерти, совершенно открыто, почти цинично, насмешливо заявил мне, что ничуть не верит в Бога. Бывшие тут с ним другие офицеры нимало не смутились его заявлению, будто и они так же думали.
Я, по новости, пришел в ужас. Тогда чем же они отличаются от безбожников большевиков? Выхожу на улицу. Встречается в военной форме солдат - мальчик лет 13-14. Были и такие. С кем-то отчаянно грубо разговаривает. И я слышу, как он самой площадной матерной бранью ругает и Бога, и Божию Матерь, и всех святых! Я ушам своим не верю. Добровольцы, белые - и такое богохульство! Боже, неужели прав Рябушинский? "Мы белые большевики, мы погибаем!"
Хожу дальше. Слышу почти анекдот, но так запомнилось. Одна женщина потеряла корову и пожаловалась начальству. Искали ее и не нашли. Оказалось, ее спрятали не то в чулан, не то даже в ванную комнату! Потом зарезали. Я и сам сейчас не верю этой басне, но вот рассказывали же такое...
После, когда наша армия заняла северную часть Таврической губернии, я невдалеке от фронта, под прекрасным зеленым бугорком сидел с одним весьма благочестивым офицером с чистой бородкой золотистого цвета. Мы, конечно, говорили о том, что же будет?
И вдруг он сказал такую фразу, я запомнил ее точно; "Где же нам, маленьким бесенятам, победить больших бесов - большевиков?"
И это сказано было не для красного словца, а спокойно, с глазу на глаз.
Сам Врангель в приказах твердил, что "святое дело нужно делать чистыми руками". Значит, была же нечисть!
Везде матерная брань висела в воздухе. Несколько позже я обратился к главнокомандующему с настойчивой просьбой принять решительные меры против этой разлагающей гнусности.
- Хорошо! Заготовьте об этом приказ по армии от моего имени.
Я поручил написать проект моему помощнику по флоту, протоирею о. Г. Спасскому, человеку талантливому и давно знавшему военную среду. Приказ был написан сильно и коротко. Последние две строчки приблизительно говорили: "И пусть старшие показывают добрый пример младшим в решительном искоренении этого ужасного обычая!"
Понес его генералу. Прочитал, согласился.
- Только вот, - говорит, - не лучше ли выпустить последние строчки?
- Почему? - возражаю, - ведь это же правда, что и они ругаются похабно?
- Да! Но неудобно в приказе говорить это о командирах, подорвется дисциплина.
- Хорошо, выпустите.
Он зачеркнул эти строки. Осталось ему отдать в печать и распространить по армии. Жду неделю, другую. Нет моего приказа. Иду к председателю совета министров А.В. Кривошеину.
- В чем дело? Почему нет приказа против матерщины?
- Провалили наш проект,
- Как провалили? Кто?
- Генералы! - был короткий ответ его.
У меня даже захолодело в душе. Генералы говорили, будто бы без этой приправы не так хорошо слушают солдаты их приказания. Да и привычка въелась глубоко в сердце и речь. Одним словом, провалили. И будь же тому, что вскорости после этого, не знаю как, по радио, что ли, дошли до нас слухи, будто Троцкий издал строжайший приказ по Советской армии - вывести беспощадно матерщину!