— Тыква! Тыква! — кричал обманщик, разражаясь смехом. — Даже не кролик! Бедный Донаван, какое унижение! Берегитесь, леди Мирта, как бы со стыда он не утопился в канале!
Зараженная его весельем, Фоскарина смеялась вместе с ним. Ее золотистая одежда и шерсть борзых сверкали под косыми лучами солнца среди зелени трилистника. Белизна зубов и звонкий смех придавали ее рту вид особенной свежести. Печаль столетнего сада прорвалась, как рвется паутина, когда смелая рука открывает давно заколоченные окна.
— Хотите Донавана? — спросила леди Мирта с лукавой усмешкой, отражавшей ее душу и затерявшейся в морщинах, как ручей в рытвинах. — Знаю я… знаю я ваше искусство!..
Стелио перестал смеяться и покраснел, как ребенок.
Поток нежности наполнил грудь Фоскарины при виде этого ребяческого смущения. Она вся засветилась любовью. И безумное желание схватить возлюбленного в свои объятия заставило задрожать ее руки, ее губы.
— Хотите взять Донавана? — повторила леди Мирта, счастливая возможностью подарить и признательная тому, кто умел принимать подарок с таким живым непосредственным восторгом. — Донаван ваш.
Прежде чем поблагодарить, Стелио начал искать глазами борзого с некоторой тревогой — он увидел его прекрасным, сильным, красивым, с отпечатком стиля в каждом из своих членов, точно рисунок Пизанелли для рельефа медали.
— Но Гог? Что же случилось с Гогом? Вы нам не досказали, — произнесла старая дама. — Ах, как легко забывают убогих.
Стелио смотрел на Фоскарину, которая повернулась и направилась к группе борзых, ступая по траве с необыкновенной грацией. Ее платье, позолоченное лучами солнца, казалось, пылало на ее гибкой фигуре. И когда она приблизилась к животному одного с ней цвета — было очевидно, что актриса, одаренная глубоким инстинктом подражания, странным образом ассимилировалась с этим животным, как будто ввиду будущей метаморфозы.
— Это случилось после одной охоты, — объяснил Стелио. — У меня было обыкновение каждый день выпускать по зайцу на дюны вдоль берега. Мне часто деревенские жители приносили живых зайцев с моей земли, темных, сильных, проворных и очень хитрых, способных царапаться и кусаться. Ах, леди Мирта, нет места для травли удобнее моего песчаного берега. Вы знаете высокие бесконечные земли Ланкашира, иссохшую землю Йоркшира, жесткие долины Алткара, болота низменной Шотландии, пески южной Англии… Но охота по моим дюнам, более золотистым и нежным, чем осенние облака — скачка через узкие прозрачные устья рек, через многочисленные пруды вдоль моря, более зеленого, чем луг, близ снежно-лазурных гор — эта охота заставила бы померкнуть ваши самые прекрасные воспоминания, леди Мирта.
— Италия! — вздохнула добрая старая фея. — Италия — цвет мира.
— Вот на этот-то берег я и выпускал зайца. Я научил человека спускать собак в нужный момент и следовал за ними на лошади. Конечно, Магог необыкновенной резвости, но я никогда не видел такой поимистой и проворной собаки, как Гог.
— Он из ньюпаркетских псарен, — заметила с гордостью леди Мирта.
— Однажды я возвращался домой берегом моря. Охота была короткая. Гог настиг зайца после 2 или 3 миль. Я ехал легким галопом мимо спокойных вод, Гог галопировал в голову с моей лошадью Камбизом, время от времени он кидался с лаем на дичь, привешенную к луке седла. Внезапно моя лошадь испугалась падали, валявшейся на песке, сделала скачок и задела подковой собаку, которая взвизгнула и подняла левую переднюю ногу, оказавшуюся сломанной в лодыжке. Я с трудом остановил напуганную лошадь, подавшись назад. Но как только я снова пустился в путь, Камбиз заметил снова падаль — он сделал крутой поворот и понес. Тогда началась бешеная скачка по дюнам. Несколькими минутами позднее, с непередаваемым волнением я услышал сзади прерывистое дыхание Гога. Он следовал за мной — можете себе представить! Истекая кровью, забыв боль, он догнал меня со своей сломанной лапой, он сопровождал меня, он забежал вперед. Мои глаза встретили его кроткий взгляд. И в то время, как я старался справиться с обезумевшей лошадью, мое сердце разрывалось каждый раз, когда несчастная израненная собака касалась земли. Ах! Я обожал в эти минуты Гога. Считаете ли вы меня способным заплакать?
— Да, — ответила леди Мирта, — вы способны даже на это.
— Ну, так вот, пока моя сестра София промывала рану своими прекрасными руками, проливая слезы, мне кажется, я тоже…
Фоскарина подошла к ним, держа Донавана за ошейник. Она снова побледнела и как бы съежилась, точно в нее проник вечерний холод. Тень бронзового купола на траве и на решетке становилась длиннее. Фиолетовая роса с последними лучами солнечных блесток охватывала стволы деревьев и пряталась в ветвях, дрожавших от непрерывного дуновения ветра. И в ушах настойчиво звучало теперь чириканье, наполнявшее верхушку ели, усеянную пустыми шишками.
«Да, мы оба принадлежим вам навеки! — казалось, хотела сказать женщина о себе и о животном, прижимавшемся к ее ногам и дрожавшем от вечерней свежести. — Мы принадлежим вам навеки! Мы созданы, чтобы служить».
— Ничто на свете не потрясает меня так, как вид крови, — продолжал Стелио, взволнованный воспоминанием трогательных минут.
Послышался длительный свисток поезда, проходившего по мосту через лагуну. Порыв ветра разметал лепестки большой белой розы, и от нее осталась только сердцевина на стебле. Дрожащие от холода собаки собрались в кучу, прижались друг к другу, под их тонкой кожей вздрагивали ребра, и на удлиненных змеевидных мордах светились печальные глаза.
— Я вам не рассказывала, Стелио, каким образом сумела умереть одна женщина из знатного рода Франции, именно во время одной охоты, на которой я присутствовала? — спросила леди Мирта.
Это трагическое и грустное воспоминание пробудилось в ней при взгляде на побледневшее лицо Фоскарины.
— Нет, не рассказывали. Кто эта женщина?
— Жанна д’Эльбёф. Не то вследствие неосторожности, не то вследствие неопытности своей или своего спутника она была ранена — так никогда и не узнали кем — одновременно с зайцем, проскакавшим между ног ее лошади.
Увидели, что она тяжело упала на землю. Мы все сбежались и нашли ее лежащей на траве в крови, рядом с издыхающим зайцем. Когда мы стояли там безмолвные и потрясенные, окаменев от ужаса настолько, что никто не мог заговорить или двинуться с места — несчастная женщина приподняла руку, указала на раненое, мучающееся животное и (я никогда не забуду ее голоса) сказала: «Прикончите его, убейте его, друзья мои… Это такая невыносимая боль». И затем она скончалась.
Захватывающей душу нежностью дышит Ноябрь, улыбаясь, точно больной, поверивший в возможность выздоровления, испытывающий непривычное успокоение и не сознающий близости агонии.
— Да что с вами сегодня, Фоска? Что случилось? Почему вы так молчаливы со своим другом? Скажите!
Стелио, зайдя случайно в Сан-Марко, застал ее прислонившейся к двери часовни, где хранятся метрические книги. Она стояла там одна, неподвижная, с пылающим и мрачным лицом, с глазами, полными ужаса, устремленными на мозаичные изображения грешников, горящих в огне. За дверью репетировал хор, пение то прерывалось, то снова возобновлялось все в том же темпе.
— Я прошу вас, умоляю, оставьте меня одну. Я должна быть одна… Умоляю вас!
Звук ее голоса выдавал сухость ее сжатого горла. Она сделала попытку повернуться и бежать — он удержал ее.
— Да говорите же! Скажите мне хоть слово, чтобы я мог понять.
Она старалась вырваться и убежать от него, и ее движения были полны невыразимого страдания. Она имела вид осужденной на пытку, мучимой палачом. Она казалась более несчастной и жалкой, чем тело, привязанное к колесу и раздираемое раскаленными клещами.
— Я вас умоляю… Если в вас есть ко мне капля жалости, единственное, что вы можете сделать для меня — это дать мне уйти!
Она говорила сдавленным голосом, и казалось — она делает нечеловеческие усилия, чтобы не закричать, не разразиться стонами и рыданиями, когда вся ее душа, видимо, корчилась в спазмах.