— К мосту!
Мысль, внезапная как инстинкт, влекла его снова к месту победы, где, ему казалось, должны были еще сохраниться следы его лирического вдохновения и отзвуки великого Дионисова хора: «Viva il forte». Гондола пролетела мимо Дворца дожей, массивного, как памятник из цельного камня, высеченный резцом не менее искусным в гармонии, чем смычок музыканта. Всей своей возрождающейся душой охватил он эту громаду. В ушах снова зазвучал его собственный голос и взрыв рукоплесканий, он снова увидел пеструю необъятную химеру, с туловищем, покрытым блестящей чешуей, вытянувшуюся и мрачную под высокими золотыми венцами ионических колонн. И ему представилось, что он тоже качается над миром, как звучащее тело, одаренное таинственным могуществом. Он говорил себе: «Творить с радостью! Это аттрибут Божества. Нельзя вообразить себе большего триумфа для великих умов. Даже слова, запечатлевшие акт Творчества, сияют подобно пламени зари».
Он повторял самому себе, воздуху, воде, камням, древнему городу, юной заре: «Творить с радостью! Творить с радостью!»
Когда лодка прошла под мостом и вступила в полосу зеркального света — широкий простор вернул ему вместе с надеждой и мужеством всю красоту и всю мощь былой жизни.
— Найди мне барку, Зорзи, барку, отправляющуюся с приливом.
Он жаждал еще большей свободы, ветра, соленого воздуха, пены, вздувшихся парусов, бугсприта, стремящегося к бесконечному горизонту.
— В Veneta-Marina! Найди мне лодку у рыбака, un bragozza, из Кьоджи!
Он заметил только что поднятый большой, красный с черным парус, трепещущий под напором ветра, прекрасный, как старое знамя Республики с изображением Льва и Книги.
— Вот эту! Вот эту! Надо ее настичь, Зорзи!
В своем нетерпении он махнул рукой, пытаясь остановить барку.
— Закричим, пусть она меня подождет.
Гребец, разгоряченный и покрытый каплями пота, бросил призывный крик людям барки. Гондола летела, точно гичка на гонках. Слышно было, как шумно дышала могучая грудь.
— Молодец, Зорзи!
Но Стелио и сам задыхался, словно дело шло о его счастье, о заветной цели, о достижении королевской власти.
— Semo andai in bandiera[21],— сказал гребец, потирая свои горящие руки, с веселым смехом, казалось, освежившим его.
— Vardé che stravaganza![22]
Жест, сквозящее в тоне народное лукавство, удивленные лица рыбаков, перегнувшихся через борт лодки, кроваво-красный отблеск паруса на воде, аппетитный аромат хлеба, исходивший из пекарной печи, запах гороха, варившегося на соседней верфи, голоса рабочих, удалявшихся к арсеналу, все крепкие испарения этой набережной, где ощущалось еще присутствие галер Венецианской Республики и где звенела под ударами молота броня кораблей Новой Италии, все эти грубые и здоровые впечатления вдохнули в сердце юноши радость, разрешившуюся смехом. Он смеялся вместе с гондольером около зачиненного и просмоленного борта этой рыбачьей лодки, которая была живым изображением доброго рабочего животного с кожей, испещренной складками, наростами и рубцами.
— Что вам угодно? — спросил старейший из моряков, наклоняя к смеющимся свое бородатое загорелое лицо, на котором светлели лишь несколько седых волос да белки глаз, видневшиеся из-под век, изъеденных солеными брызгами. — Чем могу служить, синьор?
Большой парус бился и развевался точно знамя.
— Синьор хотел бы попасть к вам на борт.
Мачта трещала снизу доверху.
— Так пускай он поднимется на борт. Его желание легко исполнить, — ответил старик просто и пошел за спускной лестницей.
Он прицепил ее к середине кормы. Она состояла из полусгнивших перекладин и из обрывка старой веревки. Но и лестница, как все детали этой грубой лодки, показалась молодому человеку чем-то необычайно жизненным. Когда он поставил ногу на перекладину, ему стало стыдно своей лакированной обуви. Мощная мозолистая рука моряка, татуированная голубоватыми знаками, пришла на помощь юноше, подняв его в одно мгновение на корму.
— Виноград и фиги, Зорзи!
С гондолы Зорзи протянул ему подносик из виноградных веток.
— Che i vada in tantogue[23].
— А хлеб-то?
— Havemo el pan caldo, — сказал один из моряков, приподнимая большую круглую зарумянившуюся булку, — opena cavà dal forno[24].
Голод должен был придать чудный вкус этому хлебу.
— Servo suo, paron! Е vento in pope[25],— крикнул гондольер, отплывая.
Вздулся косой парус пурпурного цвета с изображением Льва и Книги. Барка повернулась, выходя в открытое море, направляя свой нос к San-Servolo, казалось, берег изогнулся, чтобы ее пропустить. На ходу сплелись серо-зеленоватая и розовая струйки разрезаемой воды и брызнули опаловым вихрем, потом сделались разноцветными, точно волны вокруг лодки были потоком радуги.
Барка повернула. Свершилось что-то чудесное. Первые лучи солнца проникли через трепетавший парус, пронизали ангелов на колокольне San-Marco и San-Giorgio-Maggiore, загорелись пожаром на державе Фортуны, засияли бликами на пяти митрах Базилики. Венеция Анадиомена воцарилась над водами, разорвав дымку покрывала.
— Слава чуду!
Сверхчеловеческое ощущение мощи и свободы переполнило сердце юноши в ту минуту, когда ветер наполнил парус, преобразившийся на его глазах. В пурпуре ткани он увидел себя как бы во всем величии собственной крови. Ему показалось, что таинство этой красоты требовало от него акта победы. Явилось сознание, что он способен выполнить этот акт.
И мир стал его достоянием.
Власть тишины
«Col Tempo». В одном из залов Академии Фоскарина остановилась перед «Старухой» Франческо Торбидо, этой сморщенной, дряблой пожелтевшей женщиной, утратившей способность улыбаться и плакать, этой человеческой руиной, держащей в руках не прялку, не моток ниток, не ножницы, а доску с предостерегающей надписью: «Col Tempo».
— Вместе с временем, — повторила актриса, когда они вышли на свежий воздух, прерывая задумчивое молчание, начинавшее тяготить ее сердце и заставлявшее его погружаться на дно, как камень в глубь мрачных вод.
— Знаете ли вы, Стелио, заколоченный дом в Calle-Gambara?
— Нет, какой это?
— Дом графини де Гланегг.
— Я не знаю, кто она!
— Как? Вы не слыхали историю прекрасной австриячки?
— Не слыхал, Фоска, расскажите.
— Хотите отправиться в Calle-Gambara? Это недалеко отсюда.
— Идем.
Они пошли рядом к заколоченному дому. Стелио держался немного позади, чтобы видеть ее идущей. Своим горячим взглядом он охватывал ее всю: линию плеч, спадающих с благородной грацией, гибкий и свободный стан над крутыми бедрами, колени, слегка обозначающиеся под складками платья, и это бледное страстное лицо, эти жаждущие, красноречивые губы, красивый, юношески чистый лоб, глаза, удлиненные под ресницами, как бы затуманенные слезами, не решающимися пролиться, — все это пламенное лицо из света и тени, из любви и страдания, эту хрупкую силу, эту трепетную жизнь.
— Я люблю, люблю тебя, одну только тебя, и все в тебе привлекает меня! — прошептал вдруг он, склоняясь к ее щеке, подойдя совсем близко и взяв ее под руку.
Он не мог понять ее новые муки, ее терзания перед неумолимым предостережением «Col Tempo».
Она вздрогнула, остановилась, опустила глаза и побледнела.
— Друг мой, — произнесла она таким слабым голосом, что эти два слова, казалось, были не словами, сорвавшимися с ее уст, а улыбкой ее души.
Все ее мучительные сомнения сразу рассеялись, поглощенные приливом невыразимой нежности. Бесконечное чувство благодарности внушало ей потребность принести ему какую-либо жертву.
— Что могу я сделать для тебя? Скажи!