Стелио не отвечал. Под чарами далекой жизни ему казалось, что он не должен говорить, не должен подавать признаков жизни.
— Твоя сестра входила иногда в комнату, где ты работал, и клала стебли травы на начатую страницу…
Чаровница внезапно вздрогнула: окутанный туманом образ вдруг встал перед ней, и запросились с уст другие, непроизносимые ею слова: «Знаешь ли ты, что я начинала любить ту поющую женщину, которую ты не можешь изгладить из твоей памяти, я начинала любить ее, думая о твоей сестре. Да, мне хотелось любить ее, чтобы иметь возможность вложить в чистую душу всю нежность моей души, стремившейся к твоей сестре, отделенной от меня такими жестокими преградами. Знаешь ли ты?»
Они жили — эти слова, — но не были произнесены. Однако голос женщины задрожал от их немого присутствия.
— А ты… ты тогда давал себе несколько минут отдыха. Ты шел к окну, облокачивался на него вместе с ней и смотрел на море. Пастух погонял двух молодых волов, запряженных в плуг, и пахал песок, стараясь приучить молодых животных к прямым бороздам. Каждый день вместе с ней ты смотрел на это в один и тот же час. Когда волы были выучены, они не являлись более распахивать песок, они отправлялись на холм. Кто рассказывал мне все эти подробности?
Он сам передал их ей однажды, почти в тех же словах, но теперь эти воспоминания представлялись ему неожиданными видениями.
— А потом проходили стада вдоль берега. Они спускались с горы, направляясь в соседние долины с одного пастбища на другое. Стадо пушистых овец было подобно морю, по которому время от времени пробегали волны, но море это спокойно проходило со своими пастухами. Все было мирно, отмели утопали в золотистом безмолвии. Собаки бежали рядом со стадами, пастухи опирались на свои палки, слабо звучал колокол в безграничном пространстве. Ты провожал идущих глазами до самого мыса. А затем вместе с сестрой ты шел смотреть на следы, оставленные на влажном песке, там и сям испещренном ямками. Кто мне рассказывал все это?
Он слушал ее почти счастливый. Его лихорадочное состояние прошло. Мир медленно сходил на него подобно сладкому сну.
— Затем налетал сильный шквал, море прорывало дюны, затопляло долину, оставляло клочки пены на вереске, томаринде, миртах и розмарине. Массу водорослей и обломков выкидывало море на берег. Там где-то барка потерпела крушение. Море приносило топливо беднякам и погребальный траур, бог весть куда. Песчаный берег заполнялся женщинами, стариками, детьми, все оспаривали друг у друга самые большие доски. Тогда твоя сестра раздавала им хлеб, вино, овощи, белье. Благословения заглушали шум волн. Ты смотрел из окна, и тебе казалось, что ни один из образов твоего вдохновения не стоил вкусно пахнущего хлеба. Ты оставлял страницу недописанной и присоединялся к Софии. Ты говорил с женщинами, со стариками, с детьми… Кто рассказывал мне все это?
С первой же ночи Стелио, чтобы достичь дома Фоскарины, предпочитал проходить туда через калитку сада Градениго и идти среди одичавших деревьев и кустов. Актрисе удалось соединить свой сад с садом заброшенного дворца через пролом в разделяющей их стене. Недавно леди Мирта поселилась в громадных молчаливых комнатах, где последним гостем был сын императрицы Жозефины — вице-король Италии. Комнаты украсились старинными инструментами, лишенными струн, и сад наполнился прекрасными борзыми, лишенными добычи.
Ничто не казалось Стелио более грустным и нежным, чем этот путь к женщине, которая ожидала его, считая часы, такие медленные и такие быстротечные. В полдень La Fondamenta di San-Simeon-Piccolo сверкала точно глыба чистого алебастра. Солнечные блики мелькали на железе лодок, вытянувшихся вдоль набережной, дрожали на стенах церкви и на колоннах перистиля, оживляли старые камни. Несколько кают с гондол гнили в тени на камнях, материя, натянутая на них, вылиняла и попортилась от дождей, и они походили на катафалки, изношенные в частых погребальных церемониях, на гробовые покровы, истлевшие от частого употребления. Из одного пришедшего в упадок дворца, обращенного в фабрику снастей, удушливый запах льна вырывался через железные решетки, поросшие сероватым, точно дымка паутины, мхом. Там — в глубине Campiellodella-Comare, среди густой травы, — как священная ограда сельской церкви, решетка сада возвышалась между двух столбов, увенчанных обломками статуй, и ветки засохшего плюща вились по телам этих статуй, словно рельефные жилы. Ничто не казалось проходящему более нежным и более грустным. Вокруг Campiello дым очага мирно поднимался из жалких домов к зеленому куполу. Время от времени стая голубей покидала скульптуры Скальзи и пересекала канал, слышался свисток поезда, переезжающего через мост лагуны, слышалась кантилена канатных мастеров, басовые звуки органа, монотонное пение священников. Умирающее лето обманывало печаль любви.
— Гелион, Сириус, Алтаир, Донаван, Али-Нур, Нерисса, Пьючибелла!
Сидя на скамье около стены, увитой розами, леди Мирта сзывала своих собак. Фоскарина стояла тут же в золотистом платье из материи, напоминающей старинную венецианскую, так называемую руанскую ткань. Солнце ласкало в своем сияющем объятии женщин и розы.
— Вы сегодня одеты как Донаван, — сказала, улыбаясь, леди Мирта актрисе. — Знаете, Стелио всем моим собакам предпочитает Донавана.
Фоскарина вспыхнула и стала искать глазами рыжую борзую.
— Это самая красивая и самая сильная, — заметила она.
— Я думаю, ему хочется его иметь, — прибавила старая дама с нежной снисходительностью.
— Ему многого хочется!
Леди Мирта заметила грусть, сквозившую в голосе Фоскарины. Она замолчала.
Собаки собрались, важные и меланхоличные, одолеваемые дремотой и грезами вдали от равнин, степей и пустынь, они улеглись на лугу среди трилистника и зеленовато-серых плодов тыквы. Деревья стояли неподвижно, словно отлитые из бронзы неровные купола San-Simeone. Сад имел такой же дикий вид, как и большое каменное здание, почерневшее от упорного дыма Времени, изъеденное ржавчиной железа, порожденной бесчисленными осенними дождями. И на верхушке высокой сосны звучало чириканье воробьев, такое же чириканье, наверное, доносилось теперь из сада до слуха Радианы.
— Он заставляет вас страдать? — хотелось спросить старой даме у Фоскарины, потому что молчание начинало уже тяготить ее, и она чувствовала себя согреваемой пламенем этой страдающей души точно лучами позднего лета. Но она не посмела заговорить и только вздохнула. Ее вечно молодое сердце трепетало перед зрелищем отчаянной страсти и уходящей красоты. «О, вы еще прекрасны, и ваши уста манят к поцелуям, и человек, который вас любит, может еще упиваться вашей бледностью и вашими взорами», — думала леди Мирта, глядя на задумавшуюся актрису, стоявшую перед ней в ореоле вьющихся роз ноября. «Но я — я стала привидением».
Она опустила глаза, увидела свои сложенные на коленях морщинистые руки и удивилась, что это ее руки. Такими они показались ей костлявыми и мертвыми, чудовищно жалкими, они должны были возбуждать отвращение, когда к ним прикасались. Эти руки могли ласкать теперь лишь дремлющих собак Она ощугила морщины на своем лице, фальшивые зубы на своих деснах, накладные волосы на своей голове — все разрушение своего бедного тела, когда-то отражавшего изящество ее тонкого ума. И она изумилась: стоило ли так настойчиво бороться с временем, стоило ли обманывать себя, поддерживая каждое утро эту нелепую иллюзию разными эссенциями, притираниями, мазями, белилами, карандашами. Но в неизменно юной весне ее грез не жила ли вечная молодость? Разве не вчера было это: она ласкала дорогое лицо изящными пальцами, охотилась за лисицей и оленем среди холмов графства, танцевала со своим женихом в парке под звуки мелодии Джона Доуланда.
«Зеркал нет у графини де Гланегг, но их слишком много у леди Мирты, — думала Фоскарина. — Первая скрыла от других и от самой себя свое разрушение, вторая следила каждое утро за наступающей старостью, считала одну за другой морщины, снимала с гребня падающие волосы, чувствовала, как шатаются зубы в деснах, и она захотела искусственными средствами скрыть непоправимые изъяны. Бедная нежная душа, желающая оставаться прекрасной и счастливой. Нет, лучше исчезнуть, умереть, быть зарытой в землю». Она заметила маленький букетик фиалок, приколотый леди Миртой к подолу ее юбки. Во все времена года там находился в складках свежий, едва заметный цветок, знак вечной весенней иллюзии, знак вечно новой радости, в которой она сама себя поддерживала воспоминаниями, музыкой, поэзией, она вооружала себя всеми ухищрениями грез против старости, против убожества, против одиночества. Надо прожить великий пламенный час и затем исчезнуть навсегда под землей, раньше чем отлетит всякое очарование, раньше чем увянет всякая прелесть.