Литмир - Электронная Библиотека

Г. Алексеев писал редактору выходившего в Берлине журнала «Новая русская книга» А. С. Ященко 8 февраля 1921 года: «Позвольте настоящим предложить Вам для напечатания в Вашем уважаемом журнале четыре очерка под общим названием „Живые встречи“ (Ив. Бунин, Д. Ратгауз, Б. Лазаревский и Анатолий Каменский). О сущности их позволю себе сказать несколько слов. При написании их мною руководило желание отразить русского писателя в свете революции, дать его духовный облик сейчас на виду у событий в России и дать, наконец, факты, которые не могли не отразиться и отразились на духовном облике того или другого писателя […]. Вторая группа, работу над которой я теперь заканчиваю, заключает в себе: Ев. Чирикова, Ив. Наживина, Вл. Лодыженского и Г. Вильяма. Затем я предполагаю работать над М. Волошиным, Сергеевым-Ценским, И. Эренбургом и В. Брюсовым и т. д.» (Русский Берлин 1921–1923: По материалам архива Б. И. Николаевского в Гуверовском институте. Париж, 1983. С. 96). «Живые встречи» в «Новой русской книге» опубликованы не были. Отдельной книгой «Живые встречи», включавшие портреты А. Ремизова, А. Н. Толстого, И. Бунина, А. Каменского, В. Дорошевича, Б. Лазаревского, И. Наживина, А. Белого и С. Есенина, написанные в Берлине, вышли в начале 1923 года в серии «Книга для всех» берлинского издательства «Мысль». Часть очерков, как видим, так и осталась неизданной и сохранилась в архиве Алексеева.

Публикуемые отрывки предварены краткими биографическими сведениями о писателях. Печатается также очерк Б. Пильняка «Заграница», написанный после возвращения писателя из Берлина. Пильняк писал А. С. Ященко в Берлин 25 апреля 1922 года[2]: «В Коломне же я написал очерко-рассказо-статью „Заграница“, пойдет она в № 1 нашего (Зайцев, Новиков, Замятин, Чулков, Пастернак, Серапионы, я) ежемесячника „Узел“ […]: в этой рассказо-статье прописано все, что подобает, про всех» (Русский Берлин 1921–1923. С. 192). Однако издание журнала «Узел» (где предполагалось также участие А. А. Ахматовой, А. Белого, М. О. Гершензона, Л. П. Гроссмана, В. Ф. Ходасевича, С. В. Шервинского и др., как было сказано в анонсе «Новой русской книги» – 1922. № 5. С. 48) не было осуществлено. «Заграница» осталась ненапечатанной.

При публикации текстов неверные написания географических названий и явные опечатки исправлены без оговорок.

Итак, перед нами портреты Е. Чирикова, С. Черного, И. Соколова-Микитова и Б. Пильняка, какими их видел Г. В. Алексеев.

Е. Чириков

В Кривоколенном переулке, что по Арбату от трамвая заворачивает двумя[3] берез да осин, в домике, пропахшем студенческим жильем, кислой капустой на черных лестницах, коптящими под ноги керосиновыми ночниками, над парикмахером – у которого восковую красавицу еще с прошлого года засидели мухи, а по черепу – звезданул бутылкой в Прощеное воскресенье – так и прошлась трещина от глаза к отбитому уху, если поворотить налево, да раза три оскользнуться, да еще ногой угодить в просвирник, остужающийся холодец, – снимал квартиру писатель. От клеенчатой парадной двери, мохнатой от вылезших клоков, как старая собака, скрипевшей на пятьдесят два лада, когда ее открывали, – вели двери прямо в кабинет; в нем у окна, заставленного геранями в желтых обертках, стоял письменный стол, а над ним – портрет Толстого: старик засунул за пояс два пальца и поглядывал хитренько, а еще поодаль – шкап с клеткой от чижа, подохшего прошлой зимой, а меж шкапом – диван. Если в него сесть – поддаст звоном непокорных пружин и весь зашевелится, как медведь под шубой, но потом ничего: пружины упрутся в бока, в ноги, в зад – каждая найдет точку приложения, и тогда сидеть на диване, поставленном прочно, на года – как шкап, как стол, как цветочные горшки, – даже удобно.

В синее от зимних московских сумерек окно видать, как кружатся грачи над пятиглавицей Николы, что на Песках. О стекла легонько прикладываются снежинки и тают – от них на стекле ползут слезы. В кресле острым клинушком покачивается бородка писателя, непокорная прядь волос сползает ему на висок. В соседней комнате шумит самовар и вкусно позванивают стаканы. Он рассказывает о том, что вот у Андреева был гордый ум, и он заперся в нем, как в башне, а простая и понятная жизнь пробегала мимо. В комнату вошел кот и потерся мордой о колени писателя, о бахрому его брюк. Писатель нагнулся и погладил его по спине. Да, это был человек с умом холодным, как сталь, но он умел переносить сердце в мозг и вот, как с башни, бросал оттуда – из своего одиночества молитвы и проклятия. Его голос тоненько дрожал, и дрожал его профиль на сером клочке окна – на сером платке, наброшенном на черную стену. Кот выгнул спину, припал на задние ноги и вдруг – как лопнувшая тетива – бросился в угол. Нам принесли чаю с постным сахаром и сухариками, на блюдцах было еще малиновое варенье. В отворенную дверь рванулся косой столп света, в нем закружились пылинки, как золотые веснушки, из тьмы выступил угол шкапа, а за ним – обугленная икона. Я пил чай с вареньем и думал, что вот из этой комнаты пошли в жизнь герои «Юности» – они, сидевшие, как я сейчас, на этом кожаном диване, смотревшие из этого крохотного окна, как вьется снег на мостовой, ребята, возвращаясь из школы, бьются в снежки, спешит просвирня – крохотная, метет снег подолом, когда над покоем переулка, прочно настоянным тишиной, единый гулкий расколется звук – у Николы на Песках ко всенощной, – что пошли, вот, они в жизнь с порывами светлыми, с мечтой дерзкой – опрокинуть ее, и от жажды подвига темнели их глаза, и голос молодой правды был звонок – а дойдут ли? И опрокинут ли? Иль, может быть, так же, как их отец сейчас, – когда радугой морщин затвердеют глаза, и белым инеем заплетется голова, и голос охрипнет на непреложном ветру жизни, – одно воспоминание останется в уделе, когда подохнет чиж в клетке, застучится снег в окна, синие от зимних сумерек московских, а рядом вкусным звоном стаканов напомнит о себе жизнь такая же молодая, ах! такая же – с темными от жажды подвига глазами…

* * *

В Ростове-на-Дону все-таки пытались создать нечто вроде белой беллетристики. Но из настоящих писателей там оказался только Чириков, Волошин, Шмелев, Сергеев-Ценский, Вересаев, Елпатьевский – голодали в Крыму. Была ли в этом случайность – в момент, когда гимназисты подошли к Орлу, за их спинами двинулись помещики с ингушами восстанавливать «частную собственность», – белому движению не понадобились ни старики-писатели, ни старики-общественные деятели? Нет, случайности в этом не было.

Старый русский быт лежал развалившийся. Разве литература, общественная мысль последних пятнадцати лет не добивалась упорно того же, что потом в два дня опрокинули большевики? Мерзость, грязь, малокровие русской жизни были показаны во всех классах, во всех проявлениях, во всех губерниях. Протест – стал флагом хорошего тона русской книги. И белое движение – родившееся как протест против этого разрушения – пришли оправдать и обосновать все те же люди, что еще вчера бунтовали против самого факта существования такой России. У молодежи, пошедшей впереди, было желание строить, но что? Родину, но какую? Старики, оказавшиеся сзади, чтобы осмыслить, не знали сами, что нужно осмыслить? Русское вчера? Но они сами его подломили, и большевики только довершили начатую работу. Русское завтра, но какое оно?

Вот оттого-то сзади и было все беспочвенно. Кукольные министерства, с министрами из газетных репортеров и молодых доцентов, вчера воспаленных гневом Герцена, сегодня оказались в роли Аксаковых. Савонаролы из духовных академий и отставных семинаристов пробовали отыграться на Боге и антихристе. Писатели из ротных писарей, «Талейраны из города Винница», присяжные поверенные и зубные врачи без практики – все оказались обязанными объявить новую веру. И строить ее приходилось наспех, ибо войска освобождения уже «вышли на широкую московскую дорогу», а знамен-то, знамен и не оказалось.

вернуться

2

Письмо Пильняка датировано: «вторник Красной Горки». «Красная горка» – первое воскресенье после Пасхи, которая в 1922 г. приходилась на 16 апреля, следовательно, вторник через неделю после Пасхи – 25 апреля.

вернуться

3

Пропуск в тексте.

3
{"b":"314022","o":1}