Литмир - Электронная Библиотека
A
A

…Осторожно! Теперь! Плюх!

О-о-о! Какой взрыв! Ух ты, как забродило! Того и гляди кислота через край польется! Ей-богу, настоящий шторм в мензуре! В первую же секунду десять тысяч пузырьков! Одним словом, ясно! Неопровержимо ясно! Где мои выписки из Гвидотти… Ага, там, в манускрипте библейской истории… Стой-стой-стой, вот они!

«Сердцевина, часто довольно гетерогенная, подобная известняку масса, будучи опущена в кислоту, вызывает сильнейшее шипение»… Ну, мои господа оппоненты, мои господа приверженцы трезвости, мои господа апостолы деловитости, все вы, взявшие в привычку столь часто каркать против моих утверждений, теперь вам ясно?! Ах так, а удельный вес? А все же? Минутку, минутку, минутку!

Кислоту обратно в бутыль. Мензуры сполоснуть… Какой приятный резкий запах у серной кислоты… Теперь налить воды… Так. Какова же кубатура камней из кармана моих штанов?

…Семь и восемь десятых кубического дюйма… Округлим до восьми… Нет, не будем округлять. Вычислим точно. Семь и восемь десятых… Теперь весы… Где они у меня…

Та, что всех прелестней,
пламени сильнее…

Что сей Анакреонт, сей старый мужеложец вообще хочет этим сказать?! А я бы сказал так:

Той, что всех красивей,
и огонь не страшен…—

или примерно в таком роде… Ну да, только я не совсем уверен, что Кара назвала бы огнем то, что она разожгла во мне… Ха-ха-ха-ха а… Но, истинная правда, и она это знает (впрочем, знает ли?), конечно, знает, что, по мере того как с годами этот огонь все уменьшается, тем более истым он становится. Да. Само собой понятно, что так оно и есть. Что?.. А может быть, в нашей жизни с ней и не было истинного огня? Может быть, у меня, по моей натуре, его не было? Во всяком случае, такого, который полностью завладел бы душой и телом Кары?.. Чушь! Спустя несколько месяцев после нашего венчания она напомнила мне своим птичьим щебетом, что в тот самый вечер, когда нас повенчали в церкви Яана, я три часа просидел за письменным столом над каким-то письмом Розенплентеру… Может, так оно и было. А почему бы и нет?.. Господи боже, к тому времени мы уже десять лет жили с Карой. А нынче вот уже скоро двенадцать будет. И должен признаться, что, хотя, памятуя о покойной Доре, внутренний голос запрещает мне об этом даже самому себе говорить, с Карой я, как бы это сказать, ну, счастливее, что ли (да, наверное, более точного слова и не подберешь), счастливее, чем был с Дорой. Не оттого, что Дора так рано начала хиреть и таять и становилась все тише и прозрачнее. А оттого, что при всем этом она продолжала оставаться дочерью тартуского ратмана…

Ах, вон они где весы… Теперь — найти гири. Да-а. Я уже говорил: я считаю, что презрения достойна не моя профессия священника, а большая часть моих собратьев по профессии, а про свою профессию я сказал бы, что во всяком случае здесь в моральном отношении она одна из лучших. Ибо мантия надежно скрывает происхождение человека, если оно у него не совсем ясное. Она делает его для всех кругов, как я говорю, человеком acceptable. Это так. А все же Дора оставалась такой же гордой и странной дочерью ратмана, каких в наших городах прежде называли Bräupfanne[188], и я солгал бы самому себе, ежели бы сказал, что это никогда не вызывало досады и не причиняло огорчений сыну деревенского кистера. Но минутами, само собой понятно, заставляло и гордиться. Конечно, эти минуты были несколько смехотворны, И все же они как-то поднимали и возвышали. Давно, когда мы с Дорой только еще начинали нашу брачную жизнь в старом Тарту, еще не знавшем оживленности, которую принес университет (это было в середине девяностых годов), мне доводилось бывать в магистрате на торжествах у купцов и цеховых мастеров и сиживать за одним столом с патрицианскими семьями, и я нередко думал, куда я, однако, попал — полунищий, начинающий пастор, много здесь бегает мне подобных, больше, чем нужно… Да-а, пусть в Халле я сколько угодно вращался в обществе Вольфов и Граффов[189] и даже самого Гомера, а все же стать своим человеком в тогдашнем провинциальном и патриархальном Тарту, как это ни кажется смешным, было приятно и, кроме того, в известной мере существенно. И было бы огорчительно оказаться чужим… Осталось у меня в памяти одно мгновение в этом самом магистратском зале. Я вдруг заметил, как они между собой близки, мой тесть и теща Элертц, и все эти Леманы, и Клейны, и прочие родственники ратманов, и другие родичи — владельцы недвижимой собственности, магазинов, складов и кораблей — повсюду, от Пярну до Риги, как они с полуслова понимают друг друга, поскольку они все принадлежат к одному обществу, несмотря на купеческую и прочую конкуренцию… как жужжание их голосов, смех, обрывки фраз и жесты создавали некую единую, особую атмосферу и как одинок я был возле них и вне их, и тогда я разом понял (тут же, в зале, касаясь затылком дышавшего прохладой окна со стороны реки, в то время когда магистратские слуги наливали вино в бокалы), что свиное жаркое, старое бордо и прочие comestibilia[190] и есть душа этих людей, но litteraria[191]для них — ничто. Ну да, между нами говоря, в то время и я еще не был большим литератором, и, может быть, мне и самому еще не было до конца ясно, что именно для меня в жизни ценно и какова моя жизненная цель, но я уже предвидел ее. Очевидно, моей душе было необходимо что-то, во имя чего можно было отвергнуть этих людей, держаться от них на расстоянии, что-то, что позволило бы мне считать себя лучше. И теперь, post factum, я вправе сказать: я справедливо предвидел свое превосходство в надежде на планы, у которых, правда, еще не было лица… Годами я добивался того, чтобы подняться, и я стал своим не только среди тартуских бюргеров, но и в кругах эстонского земельного дворянства. Во всяком случае — почти своим. И рядом с Дорой полностью освободился от чувства собственной неполноценности… Но к тому времени Дора стала совсем больной, и чем во всех отношениях успешнее гили мои профессиональные дела в Виру-Нигула, тем чаще наш дом стали посещать семейные несчастья… Как те черные тучи над нигуласкими полями, которые гнал осенью с моря северо-западный ветер, тяжелые и низкие, они волочились по стерне до зданий, ползли по стенам, по крыше, и казалось чудом, что они не проникали сквозь стыки бревенчатых стен и не продавливали черепичную кровлю. Самым тяжелым наказанием были отцовские приступы безумия, год от году все учащавшиеся. Во время ужасных припадков, находивших на отца, приходилось держать его взаперти в маленькой каморке позади чулана. Из всех домочадцев я был единственным, кого он подпускал к себе. Нет, самым тяжким было не это. Самым тяжким наказанием был несчастный Карл. Сам он своего убожества не сознавал, не понимал. Все, что на нас обрушилось с появлением Карла, Дора приняла так безропотно, что меня просто злость брала. Я не мог разделить ее фатализма. Я чувствовал, что идиотизмом Карла господь намеренно толкнул меня лицом в грязь. И об этом несчастье я говорил с господом более настоятельно, чем о чем-либо другом, будь то о душах своего прихода или же о себе самом…

Однако где же мои гири? На что мне пустые весы?!.

…Допуская, что ты существуешь (видишь, слишком много ты позволял мне читать старика Лукреция и этих модных французов, чтобы я мог все еще так же по-детски верить в твое существование… как бы бесстыдство, подобное сему сомнению, не противоречило моей профессии!), допуская, что ты существуешь, я хочу спросить тебя: почему ты дозволяешь такое?! О, знаю, что я не первый задаю тебе этот вопрос. На каждом шагу, на каждом шагу в этом мире, вопия, приходится тебя об этом спрашивать. Но я-то спрашиваю тебя весьма редко… И очень тихо, в достаточной мере тихо, только бормоча про себя. И тут же перестаю. И ухожу в сторону… писать проповедь, изучать историю Рима, учить греческий язык, заниматься эстонским, иду в поле, чтобы на ощупь определить, готова ли земля к посеву озимой ржи. Но прежде я все же снова спрашиваю: за что ты так со мной поступил? Намерен ли ты, обрекая меня дни и ночи видеть перед собой пустое, слюнявое лицо сына, намерен ли ты этим оттолкнуть меня от себя, чтобы испытать? Или ты хочешь привлечь меня ближе, чтобы мне в моем позоре и унижении было бы легче распластаться перед тобою ниц? Скажи мне, за что ты покарал нас? Я изучил все, что известно о моих и Дориных предках до третьего, до четвертого колена. Ничего, подобного этому, я не обнаружил. Я знаю, что бессмысленно делать из этого вывод. Господи, скажи мне хотя бы, чего ты ждешь от меня? Как мне ответить на искус, которому ты подверг меня? Ибо я не знаю, что мне делать (не могу же я просить тебя, чтобы ты снова сотворил чудо…), я не знаю, что мне делать, я только внутренне содрогаюсь десять раз на день, каждый раз, как подумаю, что ты не счел меня достойным и не даровал моему ребенку (которого я больше, нежели всех остальных, жаждал сделать по образу и подобию твоему), что ты не счел меня достойным и не даровал моему ребенку образа и подобия своего… Порой я терзаюсь, бредя во тьме: быть может, в твоем проклятии содержится нечто — нечто более глубокое, чего нам, адептам разумности, нашим грубым механизмом рассудка понять не дано?.. Господи, разве тебе угодно, чтобы я заставил себя его полюбить? Но скажи мне, кому нужна эта любовь?! Тебе ведь она не нужна! Это было бы абсурдом! Кого мне любить в нем? В этом бездушном клубке бессмысленности? Тебя?! И здесь тоже тебя?! Господи, ты же не смеешь в душе человеческой стать абсурдом… ежели ты для него тот, кем тебя полагается считать? Но скажи мне все же, кем тебя должно считать? Я умолкаю, я совсем умолкаю…

вернуться

188

Пивная корчага (нем.). Так называли завидных невест из богатых купеческих семей.

вернуться

189

Вольф, Фридрих Август (1759–1824) — знаменитый исследователь античности. Графф, Антон (1736–1813) — немецкий живописец-портретист, профессор Дрезденской академии.

вернуться

190

Лакомства (лат.).

вернуться

191

Словесность (лат.).

61
{"b":"313632","o":1}