Аркадий чувствовал себя сейчас одновременно и как атакующий и как раненый. Эти два чувства боролись в нем, и пока трудно было предсказать, какое одержит верх. Он терпеливо ждал, чем закончит штурман начатую фразу.
— Ближе к фронту — больше немцев, — наконец выдавил тот.
— На головы им не опустимся, будь уверен.
— И посадочную площадку они для нас тоже не обозначат.
— Это верно, — согласился Аркадий, — приготовьтесь на всякий случай к прыжку. Слышишь, Михаил? — и, когда в наушниках прозвучало лаконичное слово «да», добавил:
— Прыгать по команде. Враз прыгать.
Все было сказано. Все было понятно. Безмолвным серебристым призраком скользила «голубая двадцатка» к едва просветлевшей полоске восхода. Облака коснулись машины, и она рвала их фюзеляжем, плоскостями. Кабину окутала мгла. На плексигласе набухали водяные капли, округлялись, удлинялись и, срываемые встречным потоком воздуха, исчезали. Стрелка альтиметра переместилась под километровую отметку. До земли — девятьсот пятьдесят, девятьсот, восемьсот пятьдесят, восемьсот… семьсот пятьдесят, семьсот… «Когда же кончится облачность? И ветер. Разнесет ребят, разбросает — не соберешь».
— Прыгать разом! Опознавательный на земле — короткие свистки.
…шестьсот пятьдесят, шестьсот, пятьсот пятьдесят…
— Пошел!
Но штурман даже не привстал, даже не посмотрел на Аркадия. Стрелок-радист только засопел учащенно.
— Мне риск по штату положен! — рассердился Аркадий. — Николай, подавай сигнал, и прыгайте… черти!
— С тобой — да! — голос штурмана был железен.
— Ну и дьявол с вами! Держитесь! Покрепче держитесь!
Машина, пронзив облака, прорвалась к земле. Темный массив рос, прояснялся: бархатная чернота выцветала, покрываясь бледными пятнами заснеженных полян и вырубок, линиями просек. «Почему так малы поляны и узки просеки?» На альтиметр можно было не смотреть: внизу обозначились вершины деревьев. Секунда — и коснутся они «голубой двадцатки». Упругие хвойные лапы раздвинутся, подавшись назад, примут ее в мягкие объятия, хрупнут и, обернувшись отточенными штыками, вспорют обшивку, вопьются в трепетное и пока еще живое тело машины, искромсают, изорвут и швырнут истерзанное на землю. «Дотянуть до вырубки, до вырубки, до вырубки», — навязчиво билось в сознании.
— Держись! — успел выкрикнуть Аркадий, упираясь ногами в пол кабины и плотнее вжимаясь в спинку кресла.
Кувыркнулась срезанная плоскостью вершина сосны. Машину встряхнуло, подкинуло и… и спасло: так неожиданно полученные несколько метров добавочной высоты дали Аркадию возможность преодолеть оставшиеся на пути деревья. Открылась вырубка. Облако снега окутало «голубую двадцатку». Толчок. Треск. Удар. Скользящий занос влево. Ломая плоскости и винты, машина, подобно раненой птице, рывками запрыгала по снегу и неподалеку от угрюмой стены леса уткнулась в глубокую яму, задрав к хмурому небу измочаленный хвост.
При первом толчке Аркадий видел, как дернулся вперед и обмяк на ремнях штурман. Второй толчок рванул и его из кресла. Ремни ножами врезались в плечи. Кровь прихлынула к голове, заломило глаза и виски. Солоноватая жидкая слюна заполнила рот. Сознание померкло. Очнулся он от звонкого тиканья часов и содрогнулся: представилась мертвая тишина, мертвые люди и среди смерти — живые часы. Пошевелился, настороженно прослушивая свое тело, стряхнул перчатку, нащупал холодный замок металлической застежки плечевых ремней, сбросил их и встал на приборную доску, оказавшуюся под ногами.
— Поставили богу свечку, — сказал он вслух, дивясь чужому хриплому голосу. — Николай?
Повисший на ремнях штурман закопошился, беспомощно разводя руками и ногами, словно находился не на земле, а под водой, и старался всплыть на поверхность.
— Ты чего?
— Ремни. Запутался. Позови Михаила: как у него?
Вверху, над головами, где была теперь кабина стрелка-радиста, послышался глубокий вздох и сразу булькающий долгий кашель.
— Миша?!
— Уд-да-арился, — приступы кашля мешали ему говорить. — О т-ту-рель…
Вырубку покрывал полуметровый слой рыхлого снега. Подняв голенища унтов, они выбрались из машины, обошли вокруг. Вряд ли можно было назвать машиной то, что представляла из себя сейчас «голубая двадцатка»: зияющий дырами фюзеляж без плоскостей и моторов, оборванные тросы, смятые кабины с кусками лопнувшего плексигласа…
— Отъездились, — сказал Аркадий, опускаясь на кромку торчавшей из снега плоскости. — Добрая была лошадка.
Николай раскрыл планшет:
— Взглянем?
Луч карманного фонаря осветил карту, испещренную метеознаками. Не без труда сориентировав ее по блеклой полоске раннего восхода, едва угадывающегося за облаками, определили, что посадка совершена километрах в девяноста северо-западнее станции Красные Струги и до ближайшего населенного пункта не менее тридцати пяти — сорока километров.
— Далековато шагать придется, — имея в виду расстояние до линии фронта, сказал Аркадий. — Неделя, а то и побольше… Забирайте бортпаек. Приборы разбить! Ну и все остальное…
— Проще поджечь.
— Костер опасен. Хоть и далеко от жилья, но… Всякое случается.
Когда с неприятной работой было покончено и Аркадий с Николаем вновь заколдовали над картой, намечая и уточняя маршрут первого перехода, Михаил ни с того ни с сего вдруг вернулся к машине и, оседлав фюзеляж, кошкой вскарабкался к хвостовому оперению.
— Цифру вырезать надо, — объяснил он. — Для нас цифра — боевое знамя. Пускай немцы в каждом ДБ видят нашу «голубую двадцатку», пускай ждут они ее, как божью кару.
Вскоре лесная вырубка опустела. По изрытой, словно вспаханной, половине ее были рассеяны черные обломки машины, а по нетронутой строго на восток уходил, петляя среди сугробов, неровный глубокий след.
3. К ЛИНИИ ФРОНТА
Бездорожье, бездорожье! Вдвое увеличиваешь ты расстояния. Будто испытывая летчиков на выносливость, запропастились куда-то дороги, заботливо помеченные на карте. По девались куда-то и звериные тропы, словно в этих, по всему видно, богатых зверем лесах вымерли внезапно все обитатели. Трудно идти по снежной целине: ровная на вид, скрыла она под собой выбоины и ямы, пни и стволы поверженных деревьев. Ступишь на рыхлую белую ровень, а под ногой либо препятствие, либо пустота. И окунешься с головой в холодный снег. И барахтаешься в нем, тщетно нащупывая опору. А он течет за голенища унтов, набивается в раструбы перчаток, сыплется за ворот. Тяжело идти по снежной целине: снег текуч и плотен, как вода. И комбинезон, словно водолазный скафандр, сковывает движения, И унты пудовым грузом оттягивают ноги. Трудно, тяжело идти по снежной целине, а вокруг — сказка! Солнце глядится в распахнутые настежь облачные окна. Яркие лучи дробятся в снежных кристаллах на мириады булавочных огней. Ели и сосны нахохлились в неприступной гордыне. И тишина прижилась здесь навечно. Но тишина эта пуглива. Слово — и пробудится она: из неведомых синих глубин леса налетит студеный ветер, игольчатые лапы уронят наземь снежные шапки, распрямятся и зашелестят тревожно…
Нет, пожалуй, в мире человека, который пребывал бы в равнодушии, оставшись наедине с погруженным в зимний сон лесом. Всем видится спящий лес по-разному. Летчиков подавлял он своим безмолвием. Деревья-гиганты, казалось, с высокомерным изумлением взирали на подвижные комочки — комочки, не больше! — что копошились внизу, упорно продвигаясь по снегу.
Аркадий тяжело взламывал снежный покров, оставляя за собой прямую и узкую нить свежей тропы. За Аркадием след в след вышагивал по-журавлиному Николай. Замыкал шествие Михаил. Он устал и двигался как-то по-крабьи — боком, уродуя кромку тропы рваными зигзагами.
Солнце показывало уже полдень, а они и не помышляли об отдыхе: в упрямстве, с которым карабкались через сугробы, в ожесточении, с каким преодолевали хитросплетения частых завалов, в жестах, которыми заменили речь, сказывались и усталость и твердое намерение уйти «за сегодня» как можно дальше от вырубки, где покоились останки «голубой двадцатки».