«Нет сомнения, – пишет ему Тукай, – что в вас чувствуется горячая любовь к нации и к славе. Но если бы я стал утверждать, что все сочиненное вами добротно и изящно, то боюсь, поступил бы не столько как ваш друг, сколько как лицемер».
Сагит был юношей впечатлительным. Романтик по природе, человек славолюбивый, он порой становился рабом своего воображения, порой наивно бахвалился и, не обладая чувством юмора, часто терял меру.
В августе 1911 года Сунчаляй приехал в Казань и целый месяц провел вместе с Тукаем, нередко оставался у него ночевать. «По ночам мы сидели почти все время молча. Просто сидели. „Давай помолчим“, – говорил Тукай. Или же запевал песню», – вспоминал впоследствии Сунчаляй.
Сразу после приезда он, очевидно, выложил Тукаю все, что перечувствовал за долгие годы жизни в деревне, со страстью говорил о любви, о поэзии, о славе. Тукай слушал его с внутренней улыбкой, как слушают лепет ребенка. Вскоре эти излияния стали его утомлять. Сагиту было нелегко молчать, но постепенно он научился себя сдерживать. Бывало, они часами молчали, нисколько не стесняя друг друга. Тукай не любил словесных излияний, но в письмах он более раскован.
В письме от 22 января 1911 года Тукай сообщает: «Ты говоришь, жаль, мол, что я занялся школьными учебниками. Но жалеть об этом не стоит. Напротив, я заметил, что наши школы ждут от меня помощи. И не мог спокойно смотреть на это со стороны».
В 1911 году Тукай начинает работу над поэмой для детей. В письме от 4 марта он сообщает: «На днях закончил иллюстрированную книгу под названием „Кошка Г. Джамал, или Песибике“. Кажется, получилось удачно».
Летом на полках книжных магазинов эта книжка появилась под названием «Мяубике» («Госпожа Мяу»).
Когда владелец типографии И. Н. Харитонов заказал специальные шрифты для татарского алфавита и решил выпустить иллюстрированный татарский букварь, Тукай, вероятно, по чьей-то просьбе написал для букваря стишки «Сабит учится читать».
В детях видит Тукай будущее народа и связывает с ними теперь свои надежды. Он верит: новое поколение свершит то, что не смогло свершить нынешнее, и, следовательно, детей надо воспитывать уже сегодня для грядущей борьбы. «Слава аллаху, – пишет он, – если я смогу оказать благотворное воздействие на души татарских детей».
Из писем, адресованных Сунчаляю, видно, что даже во время духовного кризиса Тукай не переставал следить за русской и татарской прессой, близко принимал к сердцу все события в стране и в татарском обществе. Дух его не укрощен, и даже помимо его воли в голове роятся новые замыслы.
Он пишет: «Во мне бродят мысли об одной поэме. Но разумом они еще не переварены. Цель – дать миру нечто вроде „Евгения Онегина“ по-татарски, в татарском духе и с татарскими героями. Пошлет ли аллах сил?»
Как знать, проживи Тукай еще хотя бы пять лет, быть может, мы с вами, дорогой читатель, прочли бы и эту его поэму.
2
«Если удастся добыть достаточно денег, хочу не летом, а весной, первым же пароходом уехать в Астрахань, в гости к Сагиту Рамиеву, а оттуда вместе махнуть на кумыс к киргизам (киргизами тогда называли казахов. – И. Н.). Хочется все лето провести на Волге, а если удастся, на одну-две недели заглянуть и в Стамбул», – писал Тукай в марте 1911 года Сунчаляю.
«Если удастся добыть достаточно денег…» У Тукая в кармане снова шаром покати. За прошлые книги все деньги прожиты, а теперь он пишет мало. Да и то, что написано, печатает не в изданиях, где много платят. Между тем ему стоило только пожелать, и он мог бы собрать сумму, вполне достаточную не только па поездку в Стамбул. Издательств организовывалось в те годы много, книги Тукая шли нарасхват. Собери он из уже напечатанного несколько сборников, и деньги были бы в кармане. К нему постоянно обращаются с письмами. «Просят прислать мои книги в другие города наложенным платежом, – сообщает Тукай. – Обещают заплатить любую цену».
Кое-кто из «доброжелателей» поэта, считавших себя ревнителями национальных чувств, а на деле спекулировавших на них, предлагает Тукаю немалые суммы, чтобы заполучить его стихи.
Но не деньги волновали его. Впоследствии он отказался от многих своих ранних произведений и мучился тем, что не может воспрепятствовать их распространению. В одной из своих предсмертных статей он писал по этому поводу: «Неужели я стану дарить настоящему другу дохлую кошку только потому, что у него нос нечувствительный?»
«Хочу уехать… в Астрахань, в гости к Сагиту Рамиеву», – пишет Тукай, словно не было между ними перепалки, порой принимавшей довольно неприглядную форму, будто их никогда ничего не разделяло. Тех, кто знал характер Тукая, это не удивило: ради общего дела Тукай мог позабыть о своих личных обидах. Идейные споры, даже самые бескомпромиссные, по его убеждению, не должны были приводить к личной вражде. Прошло время, и Тукай, вероятно, пожалел о горячности, которая так далеко завела их с Рамиевым. Очевидно, поостыл и Сагит. Он ушел из «Баян эль-хака», понял, что с Тукаем его, в сущности, мало что разделяло, и ощутил потребность побыть вместе с ним, подтвердить ему свое уважение.
В конце апреля Тукай купил билет на пароход «Тургенев» и отправился в путешествие. Ехал он в третьем классе. И не только потому, что нуждался в деньгах: «чистая» публика претила ему. В путевых заметках он говорит: «Когда мне становилось совсем тоскливо, я выходил к пассажирам 4-го класса, не связанным рамками приличий. Эти вылазки не проходили для меня даром, сцены, которые там происходили, стоили того». Даже третий класс казался ему чопорным. В четвертом классе, то есть, попросту говоря, па палубе, среди людей, расположившихся между бочек и ящиков, жизнь раскрывалась поэту во всей непосредственности и наготе.
«Недалеко от меня, на одной скамейке, едут толстые русские мещане. Кто пьет чай, кто растянулся на лавке. Одна толстуха, утерев нос, нечаянно уронила платок. Кто-то обратился к ней: „Мадам, вы платок обронили“. Женщина, спохватившись, подбирает платок, а другой замечает:
– Почему ты говоришь ей «мадам»? Она ведь не дама, а баба!
– Какая разница?
– Вишь, милок, дама бывает узкая, а баба – та широкая.
Все смеются. У меня перед глазами возникают тоненькие дамочки, разгуливающие по дорожкам Державинского сада в Казани, и толстые бабы, торгующие квасом на Рыбном базаре. Я смеюсь вместе со всеми.
Снова выхожу в четвертый класс. Какой-то пузатый русский показывает на меня пальцем соседу:
– Гляди-ка, что за барышня!
Мои мягкие длинные волосы доходят до плеч. Руки у меня тонкие, телом я худ. Очевидно, и впрямь похож на «барышню».
Шлепая плицами колес, пароход идет вниз по Волге. Позади Самара, Саратов. Протяжным гудком «Тургенев» распрощался с Царицыном, И снова все дальше вниз по Волге.
Вот наконец показался и белый Астраханский кремль. По берегам потянулись сараи и склады. Пароход гудком приветствует город. У самой пристани колеса закрутились в обратную сторону, сбавив ход, «Тургенев» со скрежетом причаливает к дебаркадеру.
Габдулла с корзинкой в руках стоит в толпе. Подали трап, и, подчиняясь течению толпы, он сходит на берег. Его никто не встречает. Телеграммы он не дал.
Оглядевшись по сторонам, Тукай подзывает извозчика, едет к гостинице «Люкс». Заносит в номер корзинку и тут же отправляется в редакцию газеты «Идель».
Одни из тогдашних сотрудников газеты вспоминает: «Стоя у окна, я набирал очередной номер газеты. Вдруг наметил приближающегося к дому человека. Посмотрел на него повнимательнее: на голове старенький картуз, пальто, похожее на джуббе (род халата. – И. Н.). Погода стояла сухая, но на нем были ботинки с галошами. Лицо худое, желтое. Я следил за ним до тех пор, пока он не зашел в ворота.
– Сагит-эфенди, – говорю, – к нам идет какой-то больной русский мальчик.
Не успел Рамиев ответить, как «мальчик» вошел в комнату. Сагит встал, пошел ему навстречу и обнял со словами: