С болью тупой проснулась она; за промочкой волос (ее волосы лезли) под бледно с лимонного цвета разводами белых обой из светлявого кресла задумалася; под сквозным, кружевным туалетом среди несессеров вздыхала; о чем этот сон? Ощущала себя неприятно: как будто ждала, что наступит пора, когда в ясной налаженной жизни откроется: едкое что-то.
И вяла щекой, заваляшкой, все утро; и всем говорила потом:
– Я веду мемуары свои.
Огорченной овцою ходила по комнатам в дезабилье; докисала у окон: висели грустины над ней, как гардины.
***
Мандро произвел разворох, потому что его появление встретил профессор, как в глаз; и казалось: Мандро уж он видел – когда-то и где-то.
Он выдвинул ящик: сваляшил рукой сбереженье бумажек; рассыпал на столике шахматы; ставил на доску их.
– Перепукиерко, чорт подери! Расцецерко хотя бы пришел!
У себя самого сфукнул пешку.
Вдруг встал: да, – такая завара пошла обстоятельств, что – нет: не раскусишь; сплошной ерундак. Кавардачила жизнь: не нашли, чорт дери, квадратуры, а тут, чорт дери, кубатура; и щеки надулися, полные формулой; бросился он в промаранье бумажек: бросились в корзинку расчёртки кудрявого почерка; явно: болезнь принесла ему отдых; вся мысль – обновилась; хотел сформулировать принцип не дынных движений: и выявил въявь – мнимый мир.
Встал, – и пер в прямолобом упорстве, шепча вычисленья: от двери до шкафа, от шкафа до двери, замахиваясь на крутых поворотах, как будто себе подтетёху давал.
– Дело ясное, что – открытие: перевернет всю науку.
– Оно – применимо к путям сообщенья…
– К военному делу…
– Морскому!
– И, стало быть, мы, – брат, Ван-Ваныч…
От шкафа до полки вертелся кубариком. Вдруг – осенило.
– Еще вот – пронюхают.
Встали тут исчерна-синие волосы; чуялось – водопроводные трубы открылись: Мандро.
– Чорт дери!
Он отнесся искосым пригорбышем к двери; дверь запер на ключ; тяжко охая, сел на карачки, и, угол ковра отогнувши, он вынул паркетик из пола; под ним оказалися листики – все в вычисленьях.
– Здесь, – цело!
Глаза закосились на дверь; и разлет этих глаз выражал опасенье: с приходом Мандро в его дом ворвалось что-то новое; да, – и Мандро занимал; захотелось проверить на чем-то себя: поглядеть на Мандро.
– Да, вот – надо бы сделать визит, – дело ясное; этого требует вежливость; ну и там – Митенька-с; коли знакомятся дети, родители – ну там – наносят визиты.
Уж каряя перегарь дня просто сфукнулась: в ночь черноротую.
3
В злой, снеговой завертяй, поднимающий жути и муть, – с пересвистами, с завизгом, – выступили: угол дома, литая решетка (железные пики сцепились железною лапкою); и – дерева, раскаракульки; снежная гривина, воздух чеснув, отмельтешила; каменный, серо-ореховый дом, отступя от решетки – сложился себя повторявшим квадратом и крупные пуприны взнес: межоконных полос; точно шмякнули сбитыми сливками; наерундили гирлянд известковых изле-плин и вылеплин: груш, виноградин.
Ореховый торт, а не дом!
Точно в торте, сидел Задопятов.
За стеклами окон второго этажика морщились сборочки крапчатых штор с очконосою дамой под ними, едва выяснившейся пролизнями седо-серых волос, отдающих и в зелень и в желчь; поднимались два синих очка из-за стекол, – огромных до ужаса; и – все рассеялось: серо-ореховый дом, точно рушась темневшими окнами в мути и amp; жути, свой угол показывал из пересвистов и завизгов; скверик – исчез; подворотни – развылись; заборы ломились.
И дуем неслись раздымочки из труб.
И хотелось ждать, пока снова не станет все ясно, пока не прочертится серо-ореховый дом из деревьев провалами окон, пока из окна не проглянут два синих очка.
***
Анна Павловна там Задопятова, круглоголовая, тучная дама являлась в окошках с огромною лейкой в руке; поливала болезненный крокус; была далека от словесности; женщина – строгая, твердая, честная; предпочитала И. И. и П. И. Петрункевичей прочим кадетам; ее называли железной пятой; про нее отозвался когда-то усерднейший чтитель Никиты Васильича, – Ольдов, покойник:
Что за дичь! Бегут под женский бич
Даже львы, а не одни овны…
И Никита наш Васильевич
Под пятой у Анны Павловны!
Будь ты бритт, москвич иль костромич, –
Знай, ты должен с кряхтом крест нести,
Коль года судьбой сплетенный бич
Взвит над задом знаменитости!
Все выделялась лицом, прокрасневшим мозольчатой кожей, в обветрине, взростком губы, и вторым подбородком, окрапленным волосом; на голове волосы – гладкий свалень из зелени с желчью, прижатый к затылку нашлепкой: оттуда валились железные шпильки – на пол, на ковры; поражало блистание синих, суровых очков вместо глаз; ее платье из серенькой, реденькой рябенькой ткани, с косою прониткой, душило весьма выпиравшие формы; носила она башмаки без шнуровки, вздевая их на ногу с кряхтом (два пальца в ушко).
И пристукивала каблуком по паркету, хромая немного (была – кривоножка), рукой опираясь на твердую трость с наконечником из гуттаперчи; держала запас «пипифакса», который она покупала у Кёлера, твердо следя, чтоб везде было чисто; где нужно, повесила надпись: «Прошу содержать в чистоте», и струею горячего пара из клопоморителя дезинфицировала переплеты двуспальной постели, хотя клопов не было; раз в две недели бывала в собрании «Общества распространенья технических знаний меж женщин».
И часто бывала на «Курсах для кройки».
Годами страдала она кровотечей из носу; страдала одышкою, вспыхивая в это время до корня волос и кровяность показывая подбородка второго, слегка опушенного реденьким крапом волос; в представленьи Никиты Васильевича Задопятова образ почтенной матроны связался в последние дни с королевой из драмочки «Смерть Тентажиля», – не ясно: открыла убежище: «Ясли младенца» она.
Королева ж из драмочки «Смерть Тентажиля» – таскала младенцев.
В последнее время суровее стала она: кровотеча замучила; и без того молчаливая, – стала еще молчаливей, а строгость в глазенках, смотревших на мужа, – утроилась, учетверилась; таилось жестокое что-то, как месть; без того ее губы кривились оттенком сарказма, когда с ней делился Никита Васильевич воспоминаньями, мыслями вслух об эссе, замышляемом им.
Разговоры с женою привык называть он заметками:
– Это заметки мои на полях, так сказать, – говорил он, бывало, за завтраком, кокая яйца и их выливая в стакан.
А теперь обрывала она разговоры его, будто что-то тая; и поля неразрезанной книги глупейше пустели: Никита Васильевич робко косился; вполне упирался в квадратное это молчанье, ворча про себя:
– Запертой комод с ценностями. Ключ – закинут.
Молчала зловеще и едко сверлила глазами.
Давно подбиралась она к его ящику с письмами; тщательно заперт был он много лет; удивлялась, что – заперт; все прочее – было открыто ей; знала, где что; приводила в порядок бумаги его; в этом ящике вот – замечанья, наброски при чтенье Мюссе [38], афоризмы о Чосере [39]; в том же – конспект курса лекций и папка с приветствиями разным деятелям, сочиненными им; между прочим, приветствие Франсу [40], Уэльсу [41]и Полю Буайе [42], проживавшему в бытность в Москве в этих комнатах; литература предмета; один только ящик был заперт.