Хануман улыбнулся, перетирая в пальцах крошки от пирожного.
— Ты, наверно, единственный пилот, так хорошо натренированный в цефике. Я преклоняюсь перед твоей духовной силой. Но подумай о боли, превосходящей все, что ты когда-либо испытывал. Ты действительно веришь, что, если акашики наденут на тебя шлем, пока ты будешь под действием экканы, ты сумеешь сдержаться и не думать о том, что нужно мне?
— Не знаю.
— Стало быть, ты веришь в чудеса, Данло?
Данло закрыл глаза, вспоминая, как на Таннахилле погрузился в глубину своего сознания. Это был момент полной свободы, когда он мог по собственной воле управлять светом своего разума.
— Да, — ответил он, — можно сказать, что верю.
— Данло, пожалуйста. Не вынуждай меня делать это с тобой.
— Я никогда и ни к чему не мог тебя вынудить.
— Данло…
— У тебя своя воля, у меня своя.
Сейчас воля Данло, однако, не знала, на что решиться.
Коли он не воспользуется пряжкой немедленно, другого шанса у него может и не быть.
— Уж эта твоя воля. Твоя проклятая воля.
Данло, честно говоря, не знал, сможет ли выдержать пытку, которой грозил ему Хануман, — но был полностью уверен, что не сможет ткнуть Ханумана отравленной булавкой.
Он все еще надеялся склонить Ханумана на сторону сострадания и разума — и даже в случае невозможности этого ни за что не причинил бы ему вреда. Данло не знал, поднимется ли у него рука на себя самого, но если он и на этот раз не нарушит свой обет и не кольнет себя булавкой, он окажется беспомощным перед экканой воинов-поэтов. Тогда он предаст Содружество и станет причиной гибели миллионов людей.
Агира, Агира — что делать?
Его пальцы сводило от желания сорвать пряжку, вонзить ее на полдюйма в тело и покончить с этими мучениями. Глаза Ханумана наполнились пустотой — самый подходящий момент, чтобы убить либо его, либо себя. Тут дверь распахнулась, и в комнату ворвался Ярослав Бульба с глазами, как рубиновые лазеры, а за ним — другой воин-поэт. Данло моргнуть не успел, как они накинулись на него и обмотали жгучей веревкой, как раньше Малаклипса. Ярослав ловко отколол пряжку и показал ее Хануману.
— Все как я и говорил, — сказал воин-поэт. — Отравлена найтаре или матрикасом.
— Я рад, что ты не пытался использовать ее против меня, — сказал Хануман Данло. На острие золотой булавки виднелось темное вещество, похожее на высохшие чернила. — Я знал, что так и будет — люблю твою верность ахимсе, какой бы глупой она мне ни казалась.
Данло знал, что бороться с путами бесполезно, и все-таки напряг плечи и грудь, пока волокно сквозь шелк не врезалось ему в тело.
— Но я, признаться, не думал, что ахимса помешает тебе сделать укол себе самому, — продолжал Хануман. — Теперь ты в безопасности, правда?
Данло конвульсивно сжал кулаки, и жгучая веревка врезалась ему в запястья.
— Я люблю тебя и потому в последний раз прошу тебя о помощи, — сказал Хануман. — Пожалуйста, скажи то, что мне нужно знать.
— Ничего я тебе не скажу.
— Посмотрим. — И Хануман приказал Ярославу: — Отнесите его обратно в камеру.
Данло прекратил бесполезные движения, ранящие его тело, и сказал:
— Следуй собственной воле — это и будет закон. Вот это и есть твой гений? Твоя подлинная воля? То, для чего предназначила тебя вселенная?
Глаза Ханумана стали далекими и туманными, как галактическое облако Оури. Помолчав немного, он сказал:
— Странно, но так оно, кажется, и есть. Во вселенной существует не только красота, но и то, что ты называешь шайдой, а я — адом.
— Нет. Нет.
— Это судьба, Данло. Мы должны любить свою судьбу.
— Моя мать говорила, что в конечном счете мы сами выбираем свое будущее.
— Стало быть, ты выбрал свое. До свидания, Данло.
По знаку Ханумана воины-поэты подняли Данло на ноги.
Не желая тащить его, они тепловым стержнем расплавили волокно ниже пояса, освободив ему ноги для ходьбы.
Мне очень жаль, Хану. Очень.
Данло отыскал в себе место, где боль Ханумана входила в него ранящим белым светом, а на глазах Ханумана проступили слезы, как вода поверх голубых льдин. Воины-поэты вывели Данло за дверь и повели вниз по лестнице, навстречу его будущему.