Глава четвертая
Не капли, но потоки дождя изливались на джунгли с низкого беспросветного неба. Лошади вошли в лагерь понуро и устало, и так же понуро и устало сидели на них возвращавшиеся из разведки красноармейцы. Мокрый до нитки Иван сполз с лошади, вошел для доклада в палатку Лапиньша, скоро вышел и побрел к себе.
Сочувственно улыбаясь и покачивая головой, наблюдала за ним Наталья из большой женской палатки. Что-то взорвалось на небе громом, как всегда, неожиданно, Наталья вздрогнула и чуть не перекрестилась.
Покашливая, Иван прошел совсем рядом с открытым пологом палатки и не заметил ее, а Наталья увидела, как бьет его дрожь, и услышала, как стучат его зубы.
Наталья оглянулась. Все женщины спали. Она накрылась шинелью с головой и побежала к маленькой выцветшей Ивановой палатке.
Он уже спал, но скорее это был не сон, а забытье. Он скрючился на брезенте под шинелкой, и его по-прежнему била дрожь.
— Иванушка, — нежно прошептала Наталья, осторожно прилегла рядом и обняла его.
Иван блаженно улыбнулся в своем бреду, но тут же почувствовал, что это явь, и глаза его резко открылись.
— Наталь Пална! — пробасил Новик потрясенно и простуженно.
— Грейся об меня и спи, — улыбаясь, попросила Наталья.
Иван блаженно застонал.
Дождь прекратился к вечеру, и стало так тихо, что было слышно, как дышит благодарная парящая земля. Красноармейцы выбирались из палаток, потягиваясь, блаженствуя и не разговаривая, чтобы не нарушать эту благословенную тишину.
Теперь Наталью колотило, но уже иной, горячей дрожью. Она извивалась под Иваном, задыхаясь и умоляюще на него глядя, и шептала прерывисто:
— Я не смогу... Я закричу...
— А где Новик-то? — негромко спросил кто-то на другом конце лагеря, но здесь было слышно.
— Дрыхнет, — ответили там же.
— Ва-анечка... Закричу... — шептала Наталья.
Иван любил неожиданно строго и сосредоточенно.
— Кусай руку, — шепнул он. — Не эту, правую...
— Откушу... — предупредила Наталья, и в глазах ее были одновременно счастье и ужас.
— Хрен с ней, — без жалости сказал Иван.
Была ночь, на небе высыпали бесчисленные и огромные индийские звезды, и джунгли окрест наполнились звуками ночной звериной жизни.
Иван с Натальей отдыхали. Она лежала у него на плече и рассказывала женским счастливым шепотом:
— И мужа мне батюшка нашел из наших же, дьячка. Ой мамушки, противный! Щипался!
Иван удивленно покосился.
— Зачем?
— Не знаю. От злости, наверно... Спасибо Григорь Наумычу: когда мимо нашего села красные проходили, пожалел меня, в заместители взял, никому не сказал, что церковного сословия. Так бы и сидела сейчас там... В Индии б не побывала... Тебя б не встретила... Ванечка...
Наталье стало страшно от этой мысли, и она обхватила Ивана, обняла его так, что косточки захрустели. Глаза ее наполнились слезами прошлого страдания и нынешнего счастья. На глазах Ивана тоже выступили слезы, но совсем иного рода, он боролся, не пускал наружу смех, который прямо-таки разбирал его.
— Ты чего, Вань?.. — Наталья забыла о своих слезах, заулыбалась. — Ну чего? — не терпелось ей узнать.
Сдерживаясь из последних сил, Иван сцепил зубы.
— Ну Вань, ну чего? — пытала Наталья.
— Да я все никак не понимал, про чего эта поговорка, — сдавленно объяснил Иван.
— Которая, Вань, которая? — торопила Наталья, ее тоже разбирал внутренний неудержимый смех.
— Кому поп, кому попадья, а кому... по-по-ва дочка, — пропел Иван, и они обнялись, уткнулись друг в дружку, заглушая хохот.
В разных местах спящего лагеря прохаживались часовые, а у палатки Лапиньша стояли двое. Из палатки доносился богатырский храп.
— Эх и дает Казис Янович! — одобрительно улыбнулся один. — А раньше, бывало, стоишь и слушаешь — жив еще или уже помер.
— В здоровом теле — здоровый дух, — объяснил другой, и они разом посмотрели вверх.
В густом ночном воздухе зашелестело что-то, и большая птица, похожая на самого крупного из голубей, витютня, села на вершинку шатровой палатки комкора. Она внимательно посмотрела на часовых и вдруг сказала отчетливо, почти человеческим голосом: “Кук-кук”.
— Птица Гукук! — прошептал один из часовых.
Другой вскинул винтовку, но птица вдруг открыла клюв и исторгла из себя пламя. Небольшое, правда, и как бы не пламя, а голубой округлый свет. После чего снялась и улетела, шурша крыльями о воздух.
Голые по пояс, а то и вовсе голышом умывались на рассвете красноармейцы в шумной ледяной воде небольшого водопада. Крякали от удовольствия, играли мускулами, смеялись.
Комкор Лапиньш встал под падающую воду и стоял не двигаясь, блаженно закрыв глаза. На берегу сидел Брускин, в кожанке, с перевязанным горлом, и чистил белым порошком зубы.
— Это кто тебя так, Иван? — громко спросил Колобков, указывая на искусанную до локтя Иванову руку.
— Это?.. — Иван придумывал, что бы ответить, и придумал: — Обезьяна...
— Ну? Это как же?
— Да спал сегодня крепко после разведки, а она в палатку забралась... Да я и не чуял.
— Крупная?
Иван посмотрел на шрамы.
— Да вроде крупная.
— Белая?
— Чего?
— Обезьяна, говорю, белая была?
Красноармейцы вокруг с интересом слушали разговор. Серьезный тон давался Новику все труднее.
— Где же ты видел белых обезьян? — растерянно спросил он.
— А звали ее как? — прокричал сквозь смех Колобков.
Красноармейцы взорвались смехом, и Иван не выдержал, тоже захохотал.
Дорога была хотя и лесной, но широкой, и потому двигались быстро.
Лапиньш ехал верхом в середине колонны. Рядом с ним был Брускин с перевязанным горлом. Их окружала тройная цепь всадников, которые посматривали по сторонам настороженно и зорко. Лапиньш говорил что-то улыбающемуся Брускину и смеялся во весь рот. Комкор преобразился. Это был не смертельно больной и злой человек, а здоровяк — сильный, добродушный и веселый.
— Жить! Тертовски хотется жить! — громко и оптимистично закончил он какую-то свою мысль.
Это были последние слова комкора Лапиньша.
Из воздуха возник вдруг непонятный звук, свист. Многие завертели головами, не понимая, что же это такое. Свистела летящая над головами стрела. Она появилась ниоткуда, материализовалась из воздуха и с коротким деревянным стуком вошла глубоко в грудь Лапиньша.
Лапиньш умер мгновенно — стрела попала прямо в сердце, да, может, к тому же она была и отравлена. Стрела торчала рядом с двумя орденами Боевого Красного Знамени словно третий орден — цвета ее оперенья были такими же, как эмаль на ордене: красное, золотое, белое и чуточку черного.
— Комкора убили! — хрипло закричал Брускин, но и без него все поняли и почему-то очень испугались. В колонне началась вдруг паника, схожая с тою, которая случилась при землетрясении.
Охрана Лапиньша крутила головами не в состоянии понять: откуда? кто?
— Я видел! Это обезьяна! — закричал один из них и указал на удаляющуюся по верхушкам деревьев стаю обезьян.
— Контра проклятая! — Словно обезумев, с криками и проклятиями охрана сорвалась и поскакала следом.
А в колонне продолжалась паника.
— Иван Васильевич! Я вас умоляю! — кричал Шишкин, пробиваясь к Новику. — Остановите их! Нельзя, нельзя в этой стране убивать обезьян!
— Дались тебе эти обезьяны! Мы в Гималаях бога повесили — и то ничего! — прокричал в ответ Новик, но Шишкин обнял его сапог и не просил — умолял.
— А, черт! — разозлился Иван и хлестнул лошадь.
Обезьяны скопились в старом, полуразрушенном храме, напрасно посчитав его безопасным убежищем, и теперь ужасно вопили, скача по перемазанным свежей кровью головам каменных богов.
Красноармейцы палили беспрерывно — стоя, с колена и даже лежа.