Если б ты знал, как хотелось домой! Самое страшное — никто не говорил, сколько меня здесь продержат. Пришёл новый, 1984 год, а 7 января был мой день рождения.
Среди нас был таксист из города Кутаиси. Верующий в бога. Он сказал, что мне повезло, что я родился в день рождения Христа.
Поздно вечером, когда все уже храпели на своих койках, он вывел меня в коридор к зарешеченному окну и заставил повторять вслед за ним какие‑то молитвы. Я подумал: «Кто его знает, вдруг поможет?» Повторял.
Помнишь, ты мне говорил, что не все так просто. Что есть невидимый мир. Давал читать ксерокс с книжки Циолковского «Неизвестные разумные силы», рассказывал биографию Христа.
Там, в психушке, я про все это вспомнил.
Между прочим, этот таксист из Кутаиси (его звали Зураб) всё время жутко волновался за свою семью. Стонал по ночам, плакал.
Дело в том, что раньше он жил в одном доме с родной матерью и сестрой. И вот когда сестра вышла замуж, они дали кому‑то взятку и выгнали его вместе с тремя детьми и женой на улицу. Оказывается, не у одного меня такая мать.
И нигде им не давали жилья. Нигде не мог добиться правды. Нашёл на пустыре какой‑то сарай. С тех пор они там живут. Без электричества. Без водопровода. Сложил печку, воровал дрова, топил. Дети ходили в школу, болели. Так тянулось несколько лет. Он рассказывал, что и Брежневу писал, и в Верховный
Совет. Приезжали к ним комиссии, ахали, охали. Но никто не помог.
И когда умерла младшая дочка, он совсем отчаялся, дал телеграмму в Организацию Объединённых Наций. На свою голову. Тут же прикатила «скорая», забрали его, засадили в эту самую психушку.
Ещё в нашей палате был Алёша — седой парень из Белоруссии с диагнозом «шизофрения». Оказывается, когда его мобилизовали и привезли в воинскую часть, первое, что он увидел, это плац и турник, на котором висели подвешенные за руки два солдата. По их голым спинам лупцевали ремнями старослужащие.
И этот парень, ещё не надевший военной формы, отказался служить, отказался даже войти в казарму. Представь себе, что ему пришлось перенести. Чуть не год мытарили. В конце концов записали в документах, что у него галлюцинации, шизофрения. Отправили лечиться.
А дней за десять до того, как меня выпустили, в соседней палате появился самый интересный человек из тех, с кем я там познакомился, тоже москвич. Его взяли высоко в горах над Новым Афоном. Из‑за него эти последние дни стали для меня самыми важными. Он записал мой московский телефон, обещал звонить, когда вернётся в Москву, — и сдержал своё слово.
Напишу про него в самом конце.
Первый по–настоящему тёплый день. Март! Все–та–ки кончилась эта зима. Проклятая, как и все остальные зимы. Вчера я лежал в постели, допоздна слушал «Голос Америки» по своему приёмнику. Сказали, что к приезду Рейгана отпустят всех, даже отказников, всех, кто не связан с государственной тайной. Он приезжает в конце мая, а я до сих пор не получил вызова!
Тебе не понять, что значит настоящее отчаяние. Если не придёт вызов, если меня не выпустят, кончу самоубийством. Я не боюсь смерти. Тем более ты говоришь, что смерти нет. Вот и проверю.
Сегодня ты ушёл рано, когда я ещё спал. Спасибо за омлет на плите, за тёртую с сахаром морковь. В любом случае, скоро тебе не о ком будет заботиться. Отдохнёшь от меня.
С утра было, наверное, сто звонков по телефону. Ищут тебя, спрашивают. С таким уважением. Не дали
ни выспаться, ни толком позавтракать. Ты нужен всем. Все нужны тебе. Кроме меня, родного сына.
В психбольнице я часто думал: как же это всё получилось?
Когда ты примчался в метель на такси к телефонной будке, забрал меня вместе с моим узлом, мне шёл четырнадцатый год. Семь лет я прожил у матери. Как они прошли, ты теперь знаешь.
Оказалось, что за это время и у тебя шла своя жизнь. Хотя ты не женился и был так же беден, многое изменилось с тех пор, как мать уехала вместе со мной.
Не хотел писать: там, в грузинской психушке, я болел гриппом с высокой температурой, лежал в изоляторе, бредил. И однажды в бреду вспомнился наш большой, на пятнадцать вёдер воды, аквариум, в котором жил карп, и как ты держал меня маленького на руках, а я кидал ему катышки белого хлеба… Вспомнилось, как ты купил мне на Птичьем рынке кролика. Он прыгал то в лоджии, то по всей квартире. Все‑таки когда мы жили втроём — ты, мама и я, — было много хорошего. Помнишь, как мама без конца разучивала на пианино «Лунную сонату»? И я засыпал под эту музыку.
Вернувшись к тебе, я увидел, что в том углу, где на стойке стоял аквариум, высится целая оранжерея до потолка, набитая висящими корзинками с растениями, освещёнными лампами дневного света.
Откуда они взялись, эти орхидеи? На черта они тебе понадобились? Неужели ты продолжал их поливать, ухаживать за ними в то время, когда я исчез на целых два с половиной месяца?
Если б ты знал, как я ненавижу это твоё странное увлечение. Жить в бедности среди орхидей!
Но это были ещё не все перемены.
Наверняка считаешь себя умным, а поселил меня вдвоём с дедушкой. Сам остался в своей комнате. С орхидеями. С громадным столом, за который ни свет ни заря садился писать свой роман.
Конечно, дедушка относился ко мне хорошо. Радовался, что я опять с вами. Жалел, что бабушка Белла не дожила до этого времени.
И все‑таки нельзя было селить меня с ним, дряхлым стариком, который не спал по ночам, шаркал своими тапками, включал свой ночник, читал «Правду». Я это особенно ненавидел. Тоже мне старый коммунист с восемнадцатого года! Персональный пенсионер! Уже тогда я понимал, что в этой «Правде» печатают ложь. Ты сам рассказывал мне про XX съезд, про Хрущева. Давал читать брошюрку с его речью на XXII съезде.
А что изменилось?
Думаешь, я не видел, как, когда к тебе приходил Артур Крамер послушать новые главы твоего романа, ты выключал телефон из розетки? Ему читал, а мне — нет. Говорил, что я ещё маленький, не пойму. Значит, про Сталина мог понять, а про то, о чём ты пишешь, не мог?
К тому времени ты перевёл меня из той школы, где я учился, когда жил с матерью, в другую, совсем близко от дома. Это была уже четвёртая школа в моей жизни.
Учителя быстро просекли, что я отстаю по всем предметам, кроме разве географии и литературы. Испугались, что снижу им процент успеваемости. Стали оставлять меня после уроков на дополнительные занятия. Особенно старалась классная руководительница — математичка. Она все допытывалась: почему это я сменил столько школ? А что я мог ей сказать? Хотела встретиться не с тобой, а с матерью.
Мать ни разу даже не позвонила, с тех пор как меня выгнала. Её родители тоже. И я не хотел им звонить, я их всех ненавидел, хотя ты говорил, что это нехорошо, все‑таки родная мать, может быть, она действительно болеет…
Только через год после того, как я вступил в комсомол, перешёл в восьмой класс, ты все‑таки настоял, заставил позвонить, поздравить с днём рождения.
Мать как ни в чём не бывало стала спрашивать, как моё здоровье, как я учусь, хорошо ли меня питают.
Сама рубля не прислала. Я‑то видел, как нам трудно. Никто алиментов нам не платил. Иной раз жили на одну дедушкину пенсию персональную — жалкие девяносто рублей.
И все же ты продолжал писать свой бесконечный роман да ещё отвечал мне, что его, наверное, никогда не напечатают.
И в свободное от этого занятия время бесплатно лечил этой своей биоэнергией рук больных, которые прут в наш дом со всех сторон, всех концов света.
А в промежутках ходил за продуктами, готовил, стирал, отстукивал на машинке рецензии на какие‑то рукописи, за что получал гроши.
По вторникам оставлял нас с дедушкой на целый вечер — уходил на занятия к Артуру Крамеру. Думаешь, я не знаю, чем вы там занимаетесь? Имей в виду, толстую книжку, где ты конспектируешь его беседы, записываешь упражнения, я давно отыскал на твоей книжной полке между Платоном и Циолковским, пролистывал. Не удалась твоя маскировочка!