И хоть ладони саднило, мускулы заныли, я все махал вёслами, отпихивался от толщи волн. „ Глянул вперёд, а там бескрайний синий простор. Свобода! Собака моя в клубок свернулась, лежит. Наверное, укачало.
Думаю: хорошо, большой волны нет. И погода мировая, как на заказ. Выхожу в международные воды.
Только бросил весла, хотел снова на компас взглянуть — неизвестно откуда катер. Летит ко мне.
Сначала подумал, что это сейнер рыбацкий. А у него пулемёты торчат на носу, на корме…
Он такую дугу описал, снизил скорость. Задним ходом приближается. Вдруг рявкнул громко, на все море:
— Эй, на шлюпке, готовьтесь принять конец!
Я будто окаменел. Сижу. Не знаю, что делать. Смотрю, там на корме два матроса с карабинами. У одного в руках свёрнутый кольцами канат. У другого — мегафон.
— Лови!
Канат рядом с лодкой плюхнулся в воду. Всего обрызгал. Они выбрали его, катер ещё ближе подошёл задом. Матрос снова крикнул в мегафон:
— Принимай конец! Привязывай к лодочной цепи!
— Не имеете права, — говорю. — Я рыбу ловлю. Чего пристали?
А сам уже перелез к носу. Отпихнул собаку. Готовлюсь канат ловить. Руки дрожат.
Снова канат полетел. Прямо в меня. Едва не убил. Поймал я его. Стал привязывать к лодочной цепи. Толстый. Никак не привязывается. А те подгоняют:
— Живей!
Наконец связал узлом канат и цепь, катер рванул. Лодка дёрнулась. Чуть не полетел в воду. Уцепился за борта, сел на нос. Помчали меня обратно.
А в лодке, оказывается, полно воды. Выше решётчатого настила плещется. Дрянь лодка. Мог потонуть.
«Лучше бы потонул, — думаю. — В тюрьму засадят. Оттуда даже отец не выручит. Хана.»
Хоть безразличие какое‑то охватило, подумал: «Можно спастись! Скажу, приезжий, не знал, докуда разрешено заплывать».
И вспомнил: у меня же компас на руке, в сумке карта Турции, которую я у тебя из «Малого атласа мира» выдрал…
Компас потихоньку снял, опустил руку за борт, разжал пальцы. Избавился.
А сумка на среднем сиденье осталась. Рядом с ней пёс сидит.
Только я хотел туда перебраться, матрос как гаркнет в мегафон:
— Оставаться на месте!
Тогда я стал корзину этого старика — хозяина лодки — потихоньку к себе ногой пододвигать. Глянул сверху — там в целлофановом пакете пенопласт с намотанной на него леской, с крючками и красными пёрышками — самодур!
Все‑таки легче стало. Поди докажи, что я не на ловлю вышел. А карта… ну и что, скажу, на случай непогоды. Чтоб не заблудиться.
Ты читаешь про все это и наверняка не доволен, что я из твоего атласа выдрал карту. Да зачем она тебе? Всё равно нигде не был, да и вряд ли будешь со своей любовью к этой самой Родине.
Я хоть сделал попытку. Не удалось тогда — получится сейчас, если придёт, наконец, вызов.
Думал, повезут обратно к устью реки, на причал. А они — прямо к набережной. Мимо всех этих рыбаков на шлюпках. И все на меня смотрят.
Почему‑то отчаянно сделалось, весело. И я поднял руки вверх. Будто бы шпиона поймали, и вот он сдался. И с набережной смотрели прохожие. И с пляжа какие‑то физкультурники в спортивной форме. Так и доставили до берега — с поднятыми руками.
Там уже газик стоял. С надписью «Комендатура». И рядом два пограничника ждут — офицер и солдат.
Мою сумку, корзину старика — все забрали и сели вместе со мной в машину.
Пёс выскочил из лодки и наутёк. Оглянулся я тогда на него, завидно стало до слез.
Что было в комендатуре, писать не хочется. Обыск. Допрос. Кто отец? Кто мать? Всю одежду перетряхнули, кроссовки распороли. Сгущёнку из банок вылили. И конечно, привязались к карте Турции: «Где назначена явка? С кем?» Как в кино.
Майор допрашивал, вроде взрослый человек. Я ему говорю: «Чего вы мне шьёте? Просто приехал рыбу половить».
А он как вскочит из‑за стола. Как даст кулаком в лицо. У меня кровь из носа потекла.
И тут я понял то, что сейчас хочу тебе сказать, все же ты мне отец: никогда, ни при каких обстоятельствах не попадайся им в лапы. Это как крюк какого‑то страшного механизма. Подцепят, и закрутит, и ты уже не человек с именем и фамилией. И не надейся ни на какие права.
В общем, били меня. И кулаками. И резиновой палкой. Все это час длилось, наверное. Пока не догадался сказать, что я на учёте в Москве в психдиспансере.
Солдат отволок в пустую камеру, запер.
А вечером привели опять к этому майору. Вежливый такой сделался, добрый.
— Связались с Москвой, — говорит, — с тобой все ясно. Давай договоримся. Вот лист бумаги, авторучка. Пиши объяснительную, что хотел перейти государственную границу, чтоб увидеть памятники Венеции.
— Какой ещё Венеции? — говорю. — При чём тут Венеция?
— Ну, не хочешь Венецию, — отвечает, — пиши хоть египетские пирамиды. А может, английскую королеву. Или Маргарет Тэтчер. Все едино. Ты же ненормальный. Значит, не по нашему ведомству. А нам нужна версия. И мы тебя завтра отпустим. Даже судить не будем.
Написал им, что хотел увидеть Венецию и Маргарет Тэтчер. Подписался.
Фига с два отпустили. Утром запихнули в санитарную машину с решётками. Сопровождающего дали — солдата с карабином, узбека. У него были мои документы и сумка.
Ехали долго. Куда‑то в горы, где снег лежал. К вечеру стали перед какими‑то воротами. На гудок они распахнулись. Проехали мимо голых деревьев, и я увидел длинный облезлый двухэтажный дом с зарешеченными окнами.
Подумал, тюрьма, оказалось — психбольница.
Что за жизнь у меня! Вечно чего‑то жду. Время тянется медленно. Потом, глядишь, месяц прошёл. Или год. А я опять жду чего‑то.
Как‑то ты сказал, что нужно жить в настоящем времени. И на полную катушку. И твойКрамер тоже твердил мне, что надо быть сразу здесь и теперь.
Не хочу я мучиться в этом вашем настоящем времени, когда здорового человека без суда запирают в психушку. Которая, может быть, хуже тюрьмы.
Я ведь тебе не все рассказал, когда вернулся. Знаю, ты не стал бы злорадствовать, но все же в душе мог подумать: «Так тебе и надо, если решился на такое, причинил столько горя…»
И вправду, получается так, что приношу тебе одни огорчения.
Не знаю, о чём ты думал, пока меня не было два с половиной месяца. Даже в милицию не пошёл, не объявил всесоюзный розыск. Правильно сделал. Иначе не известно, чем бы всё это кончилось. Опасно вмешивать в эти дела ещё и милицию. Только зря матери звонил. И бабушке с дедушкой. Нарвался на очередные телефонные скандалы. Сам виноват.
Сколько раз, сидя в этой психбольнице, я пытался переслать тебе письмо, хоть записку, чтоб ты узнал, где я нахожусь, забрал домой.
Не разрешали никакой переписки. Будь у меня деньги, я мог бы подкупить санитаров, да все до копейки осталось в комендатуре.
Ух и тянулось время! Почти как теперь. Если б не придумал себе это сочинение, которое сейчас пишу, наверняка в самом деле сошёл бы с ума. А тогда ничем не мог себя занять. Палата, куда меня поместили, была тесной, на двенадцать человек. Кроме одного здоровенного дебила с бритой головой, который всегда ходил полуголый, в одних кальсонах, все были нормальные, здоровые люди.
Всем нам утром раздавали таблетки. К счастью, никто не следил, едим мы их или нет. Ясвои накапливал в тумбочке, а потом выбрасывал в уборную. Потом мы тащились в столовую. Все в одинаковых застиранных и дырявых зелёных пижамах становились в очередь к раздаточному окну, где повар наливал в тарелку черпак жидкой манной каши. Рядом стоял таз с нарезанным хлебом. Хлеба можно было брать сколько захочешь. И ещё из титана каждый наливал себе в стакан чай, похожий цветом на мочу.
После завтрака — «трудотерапия». Сидели за длинными столами в большой комнате, клеили из картона коробочки для каких‑то приборов.
Перед обедом выпускали гулять. Я надевал поверх пижамы свою одежду, куртку. И всё равно было холодно брести по круговой тропинке в снегу, мимо высокой кирпичной ограды с кусками битого стекла наверху.
Часто был туман. Каркали вороны.