Стараясь держаться поближе к заборам, хоронясь за кустами, Федор Лукич вернулся домой. На кухне горел свет, крышка погреба, до этого скрытая затоптанным половиком, была откинута, и из темного квадратного отверстия тянуло запахом прелой картошки. На табуретке у стола сидел похожий на старую больную ворону Сиверс со стаканом водки в одной руке и вилкой с насаженным на нее маринованным огурчиком в другой.
* * *
В пепельнице дымилась только что закуренная сигарета, рядом лежал облезлый, но идеально вычищенный и смазанный "ТТ".
– Нет, вы точно с ума посходили, – сказал Федор Лукич. – Одни являются сюда с целым арсеналом, другой... Ты что, не мог подождать, пока я тебя выпущу? А если бы они вернулись?
– Глаза у меня уже не те, что раньше, – посмеиваясь беззубым ртом, сказал Сиверс, – а вот на слух не жалуюсь. Я тебя, Федюнчик, метров за сто услышал. Кабы ты не один шел, я бы успел схорониться, даже не сомневайся... Ну как, проводил гостей?
Самойлов молча кивнул.
– Вот и славненько, вот и расчудесно. Теперь мы с тобой посидим спокойненько, по-стариковски, а то за этой молодежью не угонишься. Помянем Верблюда, – он хихикнул, – земля ему пухом...
– За Верблюда извини, – сказал Самойлов, присаживаясь к столу и беря стакан. – Я же не виноват, что тебя все под этой кличкой знают.
– Как будто не ты ее придумал, – продолжая хихикать, сказал горбун. – Да я не обижаюсь, Федюня. Поди, привык за столько-то лет! Ну, вздрогнем!
Они чокнулись, выпили, и Сиверс захрустел огурцом. Ел он неопрятно, роняя крошки; в морщинах, что разбегались от углов его беззубого рта, что-то неприятно поблескивало – не то пролитая водка, не то стариковская слюна. От спиртного его глаза сразу покраснели и заслезились, речь потеряла внятность, сделалась бессвязной, но это была чепуха – Сиверс всегда, даже в молодости, слегка пьянел после первой же рюмки, но после этого мог выпить еще ведро, оставаясь все в том же состоянии легкого опьянения. Самойлов всегда подозревал, что горбун не столько пьянеет, сколько прикидывается пьяным, чтобы окружающие расслабились и перестали принимать его всерьез.
– Ну что, Федюшок, договорился с орлами горными? Дело-то будет? – спросил Сиверс, наливая по второй.
– Будет, – мрачно пообещал Федор Лукич. – Не понимаю, почему вы не сделали этого еще тогда, в пятьдесят четвертом.
– Так приказа такого не было, Федечка. А мы люди военные, без приказа – ни-ни. Хозяину зачем-то было надо, чтобы все осталось так, как оно осталось. Вроде второго мавзолея, только под землей. Может, он приходить туда хотел, смотреть... гм... любоваться...
– Да Хозяина вашего к тому времени уж год как в живых не было!
– Ну так и приказ же натурально некому было отменить. А я отсебятину нести не привык, тем более что тогда не знал и по сей день не знаю, кто там, наверху, был в курсе, а кто нет. Поступишь по собственному разумению, а назавтра под трамвай попадешь или, наоборот, из окна вывалишься... Словом, Федюнчик, что было, то было, и назад ничего не воротишь. Да и надо ли это – возвращать? Эх, молодо-зелено! Сколько дров мы тогда наломали, вспомнить страшно!
– Да уж, – вздохнул Федор Лукич, – лучше не вспоминать... До сих пор за вами дерьмо подчищать приходится.
– Ну, разве же только за нами? Ты ведь тоже не ангел господень. Я там, в погребе, чуть было со смеху не помер, когда ты тут джигитам про чистые руки рассказывал. Ты поаккуратнее с ними. Они ведь хоть и бараны, но все ж таки с мозгами, головы у них не соломой набиты, нет, не соломой... Хотя про золото ты хорошо придумал, хвалю. Одно слово, моя школа!
– Слава богу, недолго уже осталось с этими чернозадыми дипломатию разводить, – мрачно сказал Самойлов. – Твои люди готовы?
– Мои люди, Федя, всегда готовы, прямо как юные пионеры. И я, братец, готов. Без малого семьдесят лет в полной боевой готовности – это тебе не фунт изюму!
– Да, летит время... Я вот сейчас улицей шел и думал: сколько же лет прошло с тех пор, как покойный шеф меня в курс дела ввел?
– Сорок два, – не задумываясь, сказал Сиверс, за хвост вынимая из консервной банки обезглавленную кильку.
– Именно, что сорок два. А ты, выходит, с этим камнем за пазухой лет на тридцать дольше моего ходишь...
– Не за пазухой, – поправил Сиверс, с чавканьем перетирая кильку беззубыми деснами. По подбородку у него стекал мутный коричневатый рассол. – Не за пазухой, Федюнчик. Ты думаешь, вот это, за плечами у меня, – это что? Горб, думаешь? Ничего подобного, Федя, это – государственная тайна.
Он вынул из кармана криво надорванную пачку "Беломора", вытряхнул оттуда папиросу, продул и закурил, окутавшись облаком густого вонючего дыма, от которого у Самойлова сразу запершило в горле.
– Это нынче у нас народ ко всему привык и ничему не удивляется, – продолжал Сиверс, щуря от дыма слезящиеся глаза. – Демократия, будь она неладна! Такую страну прогадили, чистоплюи поганые! Мы строили, а они взяли и прогадили! После такого, Феденька, даже если покойничка нашего прямо сейчас обнародовать и напоказ выставить, ничего страшного не случится. Ну, пошумят, поохают, морду кому-нибудь побьют, флажками помашут, штук сто дурацких статеек напечатают...
Джигиты твои под это дело непременно что-нибудь взорвут, не без этого, но через месяц все уляжется, будто ничего и не было. Это, Феденька, две стороны одной и той же дерьмовой медали: раньше это быдло всему верило, а теперь ничему не верит, потому что демократия...
Хозяин дачи задумчиво кивал, глядя на руку Сиверса, державшую папиросу. Ладонь была непропорционально длинной и узкой, как и пальцы, которые, казалось, имели на один или два сустава больше, чем у обычных людей. Эти непомерно длинные пальцы были толстыми, мосластыми, с квадратными плоскими ногтями и выпирающими костяшками. Эта почти безволосая рука, убившая чертову уйму людей, была обтянута дряблой, морщинистой кожей в коричневых стариковских веснушках, но она ни капельки не дрожала. Она и сейчас была способна убить одним прицельным ударом; правда, за последние десять-двенадцать лет Сиверс здорово сдал и начал пользоваться кастетом, который, без сомнения, в данный момент лежал в кармане его мятых, воняющих псиной и стариковской мочой брюк.
– А вот если бы такую пилюлю поднести годиков хотя бы тридцать назад, – продолжал горбун, – это, братец ты мой, было бы почище государственного переворота. От такой новости в ту пору страна развалилась бы как карточный домик, а там и до ядерной войны недалеко. Эта тайна, Феденька, в нашем государстве тогда была наиглавнейшая, так что насчет горба я, может, и не шучу вовсе. Кто его знает, отчего он у меня вырос... А сейчас, Федя, это никому не интересно. Мертвое наше дело, никому не нужное. И слава богу, что я до самого конца дожил. Всю жизнь я возле этого склепа кругами ходил, как пес сторожевой, – и ушел бы, да цепь не пускает... Устал я, Федя, покоя хочется. Не поверишь, когда этот твой, как его... гадюка, что ли?..
– Гюрза, – подсказал Федор Лукич.
– Ну, Гюрза... Так вот, когда он, паскудник нерусский, над моей плитой колдовал, я на него, черта, смотрел из-за занавесочки и думал: а может, так тому и быть? Сделать вид, что ничего не заметил, будто ты меня и не предупреждал, повернуть краник – и айда... Черти в пекле небось меня и ждать уже перестали, а я – вот он, здравствуйте! Разводи огонь, мужики, точи вилы, не скучай – работенка подвалила!
– Что-то ты не то говоришь, – возразил Самойлов. – Ты это дело, можно сказать, начал, тебе и кончать.
– Я его продолжил, – поправил Сиверс. – Кто начинал, тех уж и косточек не найдешь, истлели косточки... Но кончать, видно, и вправду мне придется, больше некому...
Да, подумал Самойлов, больше некому. Организация умирала – можно сказать, уже умерла, как рано или поздно умирает любая структура, существование которой потеряло смысл. Остались кое-какие деньги на секретных номерных счетах, есть горстка боевиков, не имеющих понятия, чьи приказы они выполняют и в чьих интересах действуют, и остались двое знающих: он сам и вот этот горбатый старик, который и впрямь чересчур зажился на белом свете. Организация уже давно не пополнялась новыми членами; последним, кого удалось завербовать, был полковник Чистобаев, но разве это сотрудник! Слизняк в погонах, и больше ничего...