На ногах у покойника, странно контрастируя с костюмом, были мягкие войлочные сапожки без подметок.
Гургенидзе и Клыков склонились над телом, а потом выпрямились и переглянулись.
– Неужели умер своей смертью? – изумленно спросил Клыков.
– На первый взгляд – да, – с сомнением ответил Гургенидзе. – Точнее без экспертизы не скажешь. Существует множество способов отправить человека к праотцам без применения огнестрельного оружия. Но вообще-то все это выглядит очень странно. Получается, он тут жил, а все они, – он вяло махнул рукой через плечо, в сторону открытой двери, – его караулили, чтобы не сбежал...
– А когда он помер, их всех здесь положили, – закончил за него Клыков. – В точности как рабов фараона, чтобы ему, значит, в загробной жизни было кем командовать...
– Шутишь, батоно Коля?
– Вроде того... На самом деле, конечно, их тут всех перестреляли, чтобы сохранить тайну.
– Это, как ты любишь выражаться, не факт, – вздохнул Гургенидзе.
– Не факт, – согласился Клыков. – Просто в данный момент эта версия представляется мне наиболее логичной.
– Странно он одет, – влез в разговор охранник Гена. – Кого-то он мне напоминает, особенно эта бабочка... Не пойму только кого. Чарли Чаплина? Нет вроде...
Гургенидзе покосился на него, но ничего не сказал. Костюм покойника и ему казался странно знакомым, не единожды виденным и даже привычным, несмотря на свой диковинный, древний даже для пятьдесят четвертого года покрой. В мозгу у него шевельнулась догадка по поводу того, где он мог видеть точно такой же костюмчик, но Георгий Луарсабович немедленно прогнал ее прочь – уж очень она была дикая, бредовая.
Чувствуя, что за последний час насмотрелся на покойников на три жизни вперед, он отошел от дивана и вернулся к письменному столу. Ему вдруг стало интересно, что писал этот странный обитатель подземного бункера незадолго до своей смерти. Кто это был – ученый, философ, полоумный гений, Диоген на полном государственном обеспечении? Лежавшие на столе бумаги могли ответить на этот вопрос, и Георгий Луарсабович, поудобнее пристроив на столе ощутимо нагревшийся фонарь, начал осторожно, боясь повредить, перебирать исписанные листки.
Один из них привлек его внимание. Похоже, это было письмо – законченное, но по какой-то причине не отправленное. Начиналось оно словами "Дорогой юный пионер!", а в конце стояла размашистая подпись. Некоторое время Георгий Луарсабович, не веря глазам, смотрел на эту подпись, потом поднес письмо к самому фонарю и посмотрел снова. Ошибка исключалась: эта подпись была ему хорошо знакома.
Гургенидзе вытер со лба неожиданно проступившую испарину, заметив при этом, как трясется рука, и окликнул Клыкова. Голос его прозвучал странно, больше всего он напоминал карканье полумертвой от холода и бескормицы вороны. Услышав его, Клыков со всех ног бросился к столу. Охранник бежал следом.
Георгий Луарсабович вытянул перед собой трясущуюся руку с растопыренной ладонью.
– Стойте, – прохрипел он. – Стой, Гена. Ты иди погуляй там... где-нибудь.
– Ступай, – коротко распорядился Клыков, и охранник молча испарился. – Что у тебя, батоно? Что ты здесь нашел?
– Сам посмотри, – ответил Гургенидзе. – А то, если я скажу, Что нашел, ты решишь, что я совсем спятил. Вот, сюда смотри. Подпись тебе ничего не напоминает?
Некоторое время Клыков изучал подпись, а потом поднял глаза на Гургенидзе. Глаза у него были огромные и какие-то больные, полные не то печали, не то смертной тоски.
– Либо мы оба спятили, – тихо произнес он после мучительно длинной паузы, – либо...
– Вот именно, – сказал Георгий Луарсабович, – "либо". Не знаю, как ты, а я в институте на эту подпись насмотрелся до тошноты.
– Мне тоже хватило, – кивнул Клыков. – Пятьдесят с чем-то томов, и на каждом – вот это... Но это же бред, батоно!
– Бред, – согласился Гургенидзе.
Они, не сговариваясь, повернулись к дивану и осветили фонарями лежавшую там мумию.
Глава 4
Глеб сделал музыку потише и прислушался. Он не ошибся: в дверь действительно звонили, причем, судя по продолжительности трелей, звонили уже давно и успели за это время потерять всякое терпение.
– Елки-палки, – сказал Сиверов и одним движением поднялся с низкого дивана.
Бесшумно ступая по вытертому ковру обутыми в мягкие кожаные туфли ногами, он пересек комнату, а потом, спохватившись, вернулся и выключил музыку вовсе: старик и без того был раздражен, не стоило доводить его до белого каления. Многолетняя упорная работа Глеба Сиверова по приобщению генерала Потапчука к сокровищам мировой классической музыки так и не дала положительных результатов: пока Федору Филипповичу позволяли существовать отдельно от музыки, он не имел ничего против органных концертов, прелюдий и фуг. Однако стоило Слепому начать проявлять настойчивость в этом вопросе, как милейший Федор Филиппович превращался в варвара, в кровожадного гунна, а бывало, и того хуже – в крикливого, вздорного генерал-майора, не признающего никакой музыки, кроме бодрых строевых маршей, исполняемых сводным духовым оркестром какого-нибудь краснознаменного военного округа.
Под неумолкающие трели звонка Сиверов вышел в прихожую, подошел к двери и отпер замок. Мощные стальные ригели с мягким щелчком втянулись в гнезда, тяжелая сейфовая дверь бесшумно повернулась на тщательно смазанных петлях, и Глеб увидел Федора Филипповича, который, упрямо наклонив голову, стоял на коврике перед дверью и давил на звонок всем своим весом.
– Открыто, – негромко сказал Слепой.
Федор Филиппович вздрогнул и наконец снял палец с кнопки.
– Черт бы тебя побрал с твоей музыкой вместе, – прочувствованно сказал он и, отодвинув Сиверова с дороги, вошел в квартиру. – Это, по-твоему, и есть конспирация – напрашиваться на жалобы от соседей и заставлять меня битый час торчать на лестничной площадке?
– Виноват, товарищ генерал, – деревянным голосом ответил Сиверов, стоя по стойке "смирно". – Больше не повторится.
Он действительно чувствовал себя виноватым и именно поэтому дурачился, изображая стойкого оловянного солдатика.
– Чем ты тут занимаешься? – ворчливо осведомился Федор Филиппович, пристраивая на вешалку потертый плащ и привычно проводя расческой по заметно поредевшим волосам. – Неужели просто валяешься на диване и слушаешь своего Фейербаха?
– Баха, товарищ генерал, – машинально поправил Слепой, точно зная, что допущенная Потапчуком ошибка была преднамеренной. Но долг платежом красен: – Фейербах – это такой философ... был.
– А ты не умничай, философ, – проворчал Федор Филиппович. – Я спрашиваю, чем ты тут занимаешься?
– Так... это... Салат оливье строгаю, водку замораживаю... Селедка под шубой опять же...
– Чего? – Федор Филиппович замер с расческой в поднятой руке и изумленно воззрился на Слепого. – Ты здоров ли?
– Так ведь, товарищ генерал, он уже шагает по планете!
– Кто шагает?
– Да Первомай же!
– Чтоб ты провалился, – с чувством сказал Федор Филиппович, сильно дунул на расческу и спрятал ее в нагрудный кармашек пиджака. – Как всегда, шутишь, причем неумно. У меня, старого дурака, от твоих шуточек даже слюнки потекли, как у собачки Павлова. Первомай Первомаем, а оливье, да под водочку – это, скажу я тебе, вещь!
– Не говоря уже о селедке под шубой, – поддакнул Глеб.
– Вот именно.
– Извините, Федор Филиппович. Могу предложить кофе и бутерброды. Или чай...
– Чаем душу не обманешь, – афористично изрек генерал и прошел в комнату. Он уселся на диван, положил рядышком свой неразлучный портфель и, подумав, сказал: – Кофе, говоришь? Ну, давай кофе! А бутерброды у тебя с чем?
– А с форелью, – ответил Глеб, заряжая кофеварку. – Ну, и с маслом, натурально.
Потапчук одобрительно хмыкнул.
– Годится, – сказал он и вдруг усмехнулся. – Кстати, о Первомае... Ты знаешь, нам удалось установить личности троих твоих знакомых. Ну, тех, из пионерского лагеря.