Пендлтон, Северная Каролина
Субботнее утро и первоклассная погода.
Трогаясь с парковки на Конвей-стрит, Билл наслаждался солнечным теплом, ощутимо пригревавшим затылок и плечи. Тепло для конца января, даже для января в Северной Каролине. Он только что приобрел по дешевке диск «Нотэриэс Берд Бразерс» и умирал от желания послушать его. Давненько не слышал мелодий «Трайбл Гезеринг» и «Дольфин Смайл»; их никогда не передают по радио, тем паче по местному.
Он нажал кнопку радиоприемника — одного из немногих работавших в старенькой «импале» устройств — и тут же выключил, услышав, как кто-то поет жалобную, переработанную в стиле кантри вариацию «Йеллоу Берд». Волна тошноты ударила в стенки желудка, и он перенесся назад, на Багамы, где потерял два года на кучке крошечных островков под Тропиком Рака.
Он прибыл в Вест-Палм проездом на исходе первого дня нового года. На следующее утро первым делом нанял шестнадцатифутовый катер, загрузил в него запас горючего и пошел следом за туристическим пароходом к Багамам. Бен — зин кончился за четверть мили до Большой Багамы, и оставшуюся часть пути пришлось проделывать вплавь. Добравшись до берега в Вест-Энде, он какое-то время сидел на песке, не в силах пошевельнуться. Теперь он был на британской земле, что добавляло ко всему, оставленному позади, еще и родную страну.
Кроме жизни, у него было только одно, с чем можно расстаться. "Уильям Райан, «Общество Иисуса», — написал он на мокром песке, повернулся и побрел прочь.
К тому времени, как он достиг Фрипорта, одежда на нем высохла.
За следующий год он перепробовал многое, взирая на жизнь сквозь пелену дешевого рома. Включая наркотики. Почему бы и нет? Чего бояться? Он больше не верил Богу, по крайней мере, тому Богу, которому привык верить. И больше не считал себя священником. Как можно? Он почти не считал себя человеком. После того, что он сделал. Закопал дитя, которое любил больше всего на свете. Похоронил заживо. Не имеет значения, что он совершил это из любви, чтобы вырвать мальчика из объятий терзающих его сил, — он совершил это! Выкопал яму, и положил ребенка, и засыпал его в ней.
Злодеяние — то самое Злодеяние, — так он стал называть это. И память о тяжело нагруженной грязью лопате в руках, о маленькой, содрогающейся, закутанной в простыню фигурке, которая скрывалась под комьями сыплющейся земли, была невыносимой. Ему надо было стереть ее, всю целиком.
Он жил в комнатках на задворках во Фрипорте на Большой Багаме, в Хоуп-Тауне на Большом Абако, в Говернор-Харбор на Элевтере. Денег хватило ненадолго, и скоро он оказался на Нью-Провиденсе, ночевал каждую ночь на песке — опустошенный, как валяющиеся вокруг высохшие раковины, — а днем слонялся по Кейбл-Бич, продавал пакетики арахиса или разменивал шиллинги для поездки вокруг Парадайз-Айленда, получая два бакса за каждого пассажира, которого уговаривал прокатиться на катере, и пять за каждого, кто решался на путешествие по морю, и тратя все на то, что можно было выкурить, проглотить или вынюхать, чтобы вытравить память о том самом Злодеянии.
Он провел больше года в постоянном дурмане или опьянении или и в том, и в другом вместе. Он не знал никаких границ. Принимал все, что попадалось под руку. Пару раз превышал дозу и чуть-чуть не загнулся. Не раз серьезно подумывал, не хватить ли как следует через край и покончить со всем, но все же удерживался.
Наконец организм взбунтовался. Плоть желала жить, хоть этого и не желал разум, и желудок отказался принимать любую жидкость. Волей-неволей он протрезвел. И обнаружил, что вполне можно существовать с ясной головой. То самое Злодеяние уплывало в прошлое. Раны, которые оно оставило, не исцелились, но из открытых язв превратились в средоточие постоянно ноющей боли, которая только изредка вспыхивала в агонии.
И эта агония вновь и вновь бросала его в самое черное отчаяние. Он был в наркотическом ступоре и не помнил первую годовщину того самого Злодеяния, но никогда не забудет вторую — он провел почти все новогодние праздники, уткнув в правый глаз тупое дуло заряженного «магнума-357». Но так и не смог спустить курок. Когда встало солнце нового года, он решил пожить еще немножко и посмотреть, не удастся ли привести в некое подобие порядка то, что осталось от его жизни.
Он выяснил, что не утратил навыков обращения с моторами внутреннего сгорания, и устроился на поденную работу в судовую мастерскую Мора на Поттерс-Кей под мостом Парадайз-Айленд. Работа с моторами скоро принесла ему заслуженный авторитет и уважение лодочников, действующих по обеим сторонам закона, так что, затеяв приготовления к возвращению в Штаты, он мог обратиться за советом к верным людям и с удивлением выяснил, что стать другим человеком за деньги легче легкого.
И родился заново... как Уилл Райерсон.
Ему посоветовали выбрать имя поближе к своему собственному, чтобы легче заглаживать случайные промахи при произнесении или написании нового. А теперь имя Уилла Райерсона стало гораздо ближе ему, чем когда-либо было имя Билла Райана.
Но отец Билл не умер. Несмотря на все происшедшее, выживший в нем священник страстно желал верить в Бога. Выживший в нем иезуит все еще пробивался сквозь оболочку Уилла Райерсона. И он уступил им. Он снова начал совершать ежедневную службу. Он все еще надеялся отыскать путь назад. Но как? У убийства нет срока давности.
За три года, прожитых в Северной Каролине, он вновь обрел некое равновесие. Он не был счастлив — и сомневался, что когда-нибудь снова сможет быть счастлив по-настоящему, — но примирился с существованием.
И сейчас, солнечным субботним утром, Билл заметил, что на тротуаре мелькает одно из немногих светлых пятнышек в его жизни. Стройная сногсшибательная блондинка, вслед которой поворачивались все головы. Лизл. И одна. Теперь она почти никогда не бывает одна. Билл тормознул на углу, загородив ей дорогу, когда она шагнула с тротуара на мостовую.
— Эй, красотка! Прокатимся?
Он увидел, как головка ее вздергивается, а нижняя губка оттопыривается, словно она готовится отшить приставалу, а потом просияла улыбка. И какая улыбка! Как будто солнышко выглянуло из-за низких туч.