Хлесть! — мне притырили в ухо. Зазевался. Я ответил с левши — огребай и ты! Хорошо залимонил, он зажался.
Вообще-то, наверное, со стороны на все это смотреть было здорово интересно, не хуже, чем какое кино: «В старом Чикаго» — ох там братья хлещутся во время пожара! — нам лишь маленького пожарника не хватает: полутемнота тоже, и будто горит экран, а на нем танцы-манцы всякие под сладкую музыку, а мы, трое, знай пластаемся, как со вшивыми гвардейцами кардинала!
Шагай вперед смелее...
Бэмс одному! Правда, наугад, по-вятски.
Мой верный конь Малыш...
Бэмс — мне.
Туда, где день яснее...
Бэмс — бэмс!
Где ви'на всех краснее, красотки всех милее — вперед, в Париж!
Бэмс — бэмс. Бэмс — бэмс. Бэмс-бэмс-бэмс!
На Москву! Хох!
От Москвы: ох!
Сдох?
Колем мы здорово,
Рубим отчаянно —
Внуки Суворова,
Дети Чапаева! —
вспомнил я еще с плаката, какой появился в самом начале войны.
Где должен быть командир?
Впереди, на лихом коне!
И нечего табуретки ломать!
В проходы, в середину зала улепетывала с передних рядов малышня. Кто-то взревел прямо на все кино — сшибли, что ли, или случайно, рикошетом зацепили, или просто с перепугу?
Шум-гам, даже музыку из картины перекрыл устрашающий голос Мамая:
— Убери мойку, гнида! Вот оно!
Началось!
Я рванулся и что было силы отшвырнул того, который стоял прямо перед Мамаем. Ударить как следует я просто бы не успел, разглядеть — кто? — и то не успел; да, ударив, мог бы только и навредить Мамаю: все равно, гад, мог бы успеть писануть бритвой. Пошло, наконец, дело нешуточное. Где там Манодя со шпалером?
В зале вдруг врубили полный свет.
По обоим проходам в нашу сторону пробивались контролерши во главе с самим одноногим заведующим.
А от входных дверей к нам направлялся Калашников.
Вся шпана моментально бросилась врассыпную, кто куда, как тараканы. Двое, я видел, шмыгнули под ряды, под сиденья, прямо кому-то под ноги. Почему-то исчез и Мамай. Только мы с Манодей оставались где были: он на сцене, я перед сценой, даже и не подумав смываться. Зачем? Справедливость была на нашей стороне.
К первому ряду подошел Калашников и сказал:
— Ну-ка слезай, артист! Пройдемте-ка оба. Пройдемте, пройдемте... — Потом, видно, признал меня, мы ведь с ним почти что соседи, и добавил: — Вот уж от тебя-то не ожидал. Ты-то зачем в такие дрянные дела лезешь?
Очень я люблю слушать всякие их морали! Я отвернулся и ответил:
— Надо.
— Думать надо, — таким же самым тоном произнес Калашников и тоже отвернулся — к толпе ротозеев, которая уже вокруг нас собралась. — Ну, а кто тут еще был, кто-нибудь видел? Так-таки и никто? Никто не видел?
Все пацаны молчали, конечно, прятали глаза, каждый куда мог.
— Темно было, — явно сгальничая, сказал кто-то из-за его спины.
— Ай-я-яй, — обернулся на голос Калашников. — Бой в Крыму, стало быть, все в дыму? Ладно, теперь как-нибудь прояснится: двоих задержали — остальных найдем.
Я тогда ухмыльнулся про себя: подумаешь, какой Шерлок Холмс. Нат Пинкертон. Майор Пронин. Тайна профессора Бураго. Да никакими допросами ни ты от меня, ни пусть бы гестапо...
И тут я хватился: пистолет! Черта лысого от меня возьмут хоть даже всякими очными ставками, пусть с пристрастиями, пусть без пристрастий, но в милиции нас же могут обыскать, ошмонать то есть? Наверняка ошмонают. А у Маноди в кармане...
Я взглянул на него. Он, видно, и сам соображал то же, у него бегали глаза. Я показал ему бровью: смывайся! Он в ответ только передернул плечами: как?
Калашников действительно стоял таким образом, что Маноде было не улизнуть.
А участковый продолжал свое:
— Может быть, все-таки найдутся свидетели? Или боитесь? Хулиганье нас всех так запугало, что на сто человек ни одного смелого не найдешь? Может быть, тогда кто из девочек кого-нибудь запомнил? Девочки бывают похрабрее некоторых...
Совсем близенько к нам протиснулся Мамай. Он был в шлеме. Замаскировался: во время драки его никто в шлеме не видел. Он тоже давал понять всем выражением: рвите, мол, когти. Я ему тоже ответил: как?
— Дяденька милиционер Калашников, вон эти тоже, — пискнула из задних рядов толпы какая-то соплянка. Но уже загремела клюка, огромный крюк на выходной двери, и на улицу повалила вся Пигалова шайка-лейка-мойка.
— А-а, ну конечно же — старые знакомые! — определил кого-то Калашников. — Ну, эти от нас никуда не денутся.
Мамай вдруг, пронзительно мне зыркнув, протиснулся вплотную к Калашникову, отгораживая его от меня, и запел, подражая той писклявой сикавке:
— Дяденька милиционер... Гражданин лейтенант!.. Я тоже видел, я помню...
Тот, кто знал Мамая, не то что бы ни за что не поверил такому его голоску — нахохотался бы до слез, услышав его. Прямо сирота казанская. Да и Калашников, похоже, не больно-то верил, наоборот, очень подозрительно смотрел на него. Мамай между тем совсем повис у того на руках и дико сверкал мне одним глазом. Что он задумал, чего хочет? Чтобы я мог удрать? А что из того толку, мне-то зачем?
И только тут до меня наконец дошло!
Манодя же!
Я свистнул на весь зал и рванулся — но не к выходу, а, наоборот, в левый угол, к сцене, чтобы освободить проход Маноде. Калашников — видно, был шибко настороже, — одной рукой оттолкнул Мамая, но одновременно успев ухватить его за кацавейку, другой ловко сгреб меня за шиворот. Будто бы вырываясь, я, как мог, поглубже затаскивал Калашникова в угол; навалившись, туда же подправлял его и Мамай. Маноде я отчаянно глазами маячил: тикай, тикай, тикай!
Калашников перехватил и моментально понял мои взоры, бросил нас с Мамаем и развернулся к Маноде. Но было уже поздно. Небесный наш тихоход тут снова проявил редкую для него прыть, скакнул со сцены, что твой Сережка Брузжак из «Как закалялась сталь» с паровоза, и деранул в проход!
Под шумок хотел улизнуть и Мамай, но Калашников — как же: говорят, бывший чекист! — был начеку и опять ловко сцапал нас обоих за шкирки.
— Ух, зайцы-кролики! Ну и сойдется же вам на орехи за все ваши фокусы!
— А я-то тут при чем? — снова не своим голосом забарнаулил Мамай. — Дяденька, отпусти, мне по хлеб надо! — пробовал он, придуриваясь, разжалобить Калашникова, от усердия даже перешел на наш, здешний говор.
— Ладно-ладно, там разберемся!
Калашников закрутил нам воротники так, что у меня вот-вот должна была отлететь верхняя пуговица рубашки, хотя пришивал я ее себе сам, на совесть, по-армейски, как учил отец, — и направил нас в проход. Куда он нас потащит? В милицию? А, пускай... В чем мы больно-то виноваты? И чего Мамай перед ним лебезит, себя унижает? Вообще милиции, что ли, боится, не хочет никому в память запасть? Просто так-то нашего Мамая не то что милицией — пускай и полицией, и жандармерией ни шиша не испугаешь. А мне так и тем более наплевать!
С независимым видом я засунул обе руки в карманы штанов и подумывал, запеть или не запеть для смеха, для куражу — ну хотя бы: заложу я руки в брюки и пойду гулять от скуки, исправдом скучает без меня, ха-ха!.. — «Гоп со смыком», в общем.
И тут снова обомлел — точно так, как тогда, когда вспомнил про пистолет у Маноди.
В левом кармане я нащупал свой новенький, со склеивающимися еще листками комсомольский билет.
Это совершенно меняло все дело.
Попадись на моем месте кто другой — ну и что, ну и подумаешь! Но — комсомолец... Не во мне, конечно, самом и не в том, как и от кого мне нагорит, была загвоздка. Теперь получалось так, будто я бросил тень на весь комсомол, на его ордена, на его знамена.
А дядя Миша, а Володя-студент, а Семядоля? А отец?! Если до них дойдет...
И черт дернул меня таскать билет с собой! А — как? Не в разведку шел, никому на хранение не сдашь. Очкарику, поди?! Не Шурка Рябов, не к немцам в тыл. В Уставе написано... Шурка, наверное, потому и погорел. А может, не написано? На приеме нас об этом не спрашивали, «Расшифруйте, что означает ВЛКСМ», «Назовите, какими орденами, когда и за что награжден комсомол»... Да нет, где-то ведь сказано, что носить на левой стороне груди, у сердца. Шурка Рябов, наверное, потому и не сдавал...