Литмир - Электронная Библиотека

Выслушав всю историю, особенно последние Мамаевы слова, я хотел тогда что-нибудь съязвить, но вспомнил о том, как сам-то нехорошо подсматривал за Томкой, и подавился.

С Нюрой Мамай после старался держаться нахальнее, ухмылялся, пробовал отпускать всякие словечки. Но она глядела на него так, будто видела вообще в первый раз и просто он пустое место, и совсем не говорила никакого слова.

Я вспомнил теперь: было это не то в феврале, не то в марте, то есть примерно тогда же, когда Мамай, оказывается, стал приставать к Оксане. Как же он мог — так вот: лезть к какой-то грязной Нюрке и тут же предлагать дружить Оксане?! Разве с Оксаной вообще можно думать о таком? Может быть, я в чем-то тоже недалеко ушел от Мамая, но, что бы там ни было, что бы я ни наделал сегодня, а пакость всякую я к Оксане не потащу никогда.

Мы пролезали по балкам под мостом, чтобы не делать крюка, прямо по-над самым мутным потоком Урманки. Перелезая по склизким перекрещенным бревнам, я вдруг вспомнил свой сегодняшний сон, и мне почему-то стало жутко. Вниз глядеть было боязно — там неслась, магнитила к себе бешеная вода. Я старался смотреть только прямо вперед; передо мною просто по-обезьяннему быстро и ловко, даже по-паучьи, переметывался через балки Мамай.

А едва вылезли — дурачились, отваливали в воду куски подмытого берега. Я чуть не сверзился в речку, тогда полезли наверх.

Поперек оврага, наискось, лежала густая тень от госпитального здания. Граница ее обозначилась так четко, что, казалось, тень не только лежит на земле, но и повисла, уплотнила сам воздух. Все, что в тени, было сумрачным и тяжелым, а на солнечной стороне зеленела веселая травка, там и сям поблескивали, сами по себе пуская зайчиков, осколки стекла. Мы карабкались прямо по границе между светом и тенью, так что один глаз слепило солнце, а другой сам собою косил в темноту.

Там, где склон становился пологим, как раз на нашем пути лежала госпитальная свалка: куча тряпья, бинтов, ваты, разрезанные гипсовые повязки и прочий хлам. Зимой все это сжигали в топке, а летом сваливали сюда и время от времени зарывали или палили костром. Видимо, очередную партию из операционной высыпали очень недавно — на некоторых бинтах виднелась совсем еще свежая кровь. Черта тени проходила и через кучу: бинты, на которых лежала тень, казались грязными, и кровь на них была ржавой; на солнце ослепительно белели чистые бинты, кровь на них казалась густой и живою, иные капельки даже поблескивали.

Мы обошли кучу по солнечной стороне.

Маноде под ноги попался лежащий отдельно от остального надорванный огромный гипсовый башмак. Он поддел его на свой ботинок и далеко зафугасил вверх по склону. Мамай тут же свешал ему по затылку напоминательную затрещину:

— Чё делаешь, рахит?! Игрушки тебе?

Манодя, как всегда, не обиделся; наоборот, извинительно улыбнулся, сокрушаясь, что сделал неладно.

Когда шли мимо кустов, Мамай повернулся ко мне:

— Гоп-стоп. Может, все-таки салютнем, Комиссар?

Я замялся. Пострелять-то мне все еще, с самого утра, шибко хотелось, но я не был уверен, не задумал ли опять чего-нибудь Мамай: на базаре он меня всерьез напугал.

Мамай посмотрел на меня и ухмыльнулся по-злому:

— Рахаешься? Лягавый буду, что верну из рук в руки.

Клятва, божба то есть, и больше того насторожила меня: я помнил, как Мамай умеет обходиться с ними. Но и отнекиваться было нельзя: получится, что струсил. Я подумал и сказал:

— Лады, популяем. Но учти: если возьмешь слова обратно, я все расскажу Мише Одессе. А не выйдет — отцу. Тогда ни тебе, ни мне...

— Налаживаешься сиксотить? — у Мамая дернулись губы.

— Не сиксотить, а имей в виду.

Он секунду тоже подумал, лицо его стало спокойным, и он сказал:

— Ладно, не дрейфь. Тырить не буду. Но уговор: захочешь махаться — только со мной. Вася?

— Вася.

— Может, тогда махнемся? — Он с надеждой снял шлем.

А и верно, махнуться с ним? Мне ведь теперь, после всего, что случилось у Оксаны, с Очкариком и с ней самой, пистон только ныкать да ныкать, нигде и не объявишься с ним. Когда Мамай добром просит, а не нахальничает и не наглеет?..

Такая у меня появилась мысль, но я ее тут же отбросил. Трухнуть сейчас разных своих сложных сложностей, дать себе для облегчения такую слабинку и отказаться от пистолета? Память ведь! Да и не Мамаю, похоже, давать эдакую игрушку в руки... А есть и еще такое слово — самопредательство, кажется, или сомовредительство? — читал где-то; это как раз когда дают себе самому слабину в чем-нибудь важном...

И я твердо сказал:

— Нет.

У Мамая опять дернулись губы:

— Ну и хрен с тобой! Манодя, ищи чего-нибудь под мишень.

Манодя приволок какую-то ржавую крышку от кастрюли, привязал ее бинтом на куст. Я нацелился стрелять первый. Но лишь подвел сверху вниз как положено пистолет к глазам, Манодя же тихо сказал:

— Атанда!

Я оглянулся. От лаза в заборе шли с деревянными носилками и ведром санитары. Пришлось опять спрятать пистон. Санитары выпростали носилки в кучу, посыпали ее чем-то, видимо известью, из ведра. Когда возвращались обратно, один из них крикнул нам:

— Вы чего тут шляетесь? А ну, марш отсюда! Манодя ответил за нас:

— Мы в госпиталь идем. Шефы мы.

— Смотри-ка, шефы! Шефы через проходную ходят, а по дырам не лазят.

— Молодым везде у нас дорога! — хохотнул Мамай.

— Смотри ты, остряк-самоучка выискался! Я вот тебе сейчас покажу и дорогу, и почет!

— Брось, — сказал первый второму. — Не видишь — комиссарский сынок...

— А черт их всех...

Они ушли. Я не вмешивался и сейчас пожалел об этом. Что-то в покриках того, не старого еще, санитара казалось мне неправильным, хотя он и был прав вроде бы, но я не смог сразу понять, что именно, потому и не вступил с ним в перепалку и на защиту Мамая. А когда уж ушли, очень просто все понял. Всегда у меня так-то: самолучшая мысля приходит опосля... Хороший человек не станет из-за пустяка лаяться в день Победы. А у этого, видимо, понятие такое, что его до смерти обидели, заставив работать, когда другие празднуют. Операционная, однако, вон работает, несмотря на Победу, — раненых, что ли, бросать теперь на произвол судьбы, раз праздник такой? Да и весь остальной медперсонал, поди, работает... Да и не в том моя мысль. А вот: если он, почти совсем молодой, да ходит в помощниках смерти, как их раненые, злясь, прозывают, да еще в тыловых, и война кончилась, а он недоволен, когда другие, такие как он, бывали недовольны тем, что их не взяли на фронт, значит, скорее всего он тут как-то отсиживался, чужим смертям помогал, а своей боялся, как заяц, и теперь, когда везде стало спокойно, он собой и местом своим недоволен.

Мне и самому не хотелось до конца верить тем собственным помыслам, но если это все-таки так, как мне подумалось, то какие все же бывают люди твари, и зря абсолютно я ему что-нибудь не выдал по первое число. Об отце услыхал — умылся. Интересуюсь, был бы он грозным таким, кабы знал, что у меня в кармане и что, надо будет, так я ни себя, ни суку какую не пощажу?

Стрелять из-за появления этого помощника смерти расхотелось снова. Да и неприятно было прятаться сегодня, делать что-то уж больно тишком.

Видимо, то же почувствовал и Мамай:

— Ладно, потом. Айда короче в двадцатую!

В раздевалке дежурила молоденькая Маня. Но она строила глазки и разные хиханьки-хаханьки с каким-то ранбольным, который, судя по виду, с самого с ранья заигрывал тут без пряников — позабыл знакомый путь ухажер-забава, надо влево повернуть, повернул направо, — и на нас не обратила никакого внимания. Мы преспокойно получили у них халаты — за гардеробщицу сработал ухажер — и беспрепятственно прошли в коридор.

Тут я нос к носу столкнулся с отцом.

— Ага, соловей-разбойник, наконец-то явился — не запылился. Зайдешь ко мне через час-полтора. — По его лицу пробежала тень. — Нужен ты мне...

В груди у меня сперва екнуло, но по выражению отцовского лица я понял, что мне вроде бы ничто не угрожало.

87
{"b":"2959","o":1}