Чваниться мы не стали, по ногтю поделили Мишин стакан и закусили, стараясь все же не налегать на еду, хотя шамать уже сильно хотелось. Мамай нахально наколол Манодю грамм, может, на двадцать, а когда тот обиженно захлопал ресницами, прошипел:
— Посмотри, посмотри! Не можешь — не пей! Опять на шухар нарвемся из-за тебя?
Манодя, конечно, сразу стушевался. Мне хоть и было жалко его, но я не вмешался: тут Мамай был прав. Васька сам вспомнил о том, что обещал.
— Эй, Барыга, отпусти ребятишкам водки!
Был такой барыга по кличке Барыга, единственный, кого так звали прямо в глаза. Он сидел тут же, чуть поодаль от других и не выпивая, — длинный пожилой мужчина с лошадиным лицом, лошадиными зубами и большим, вислым паяльником — ну, носопырой то есть. Мы знали его — сквалыга, каких не густо. Он всегда морщился, говорил, что у него язва желудка. Но это уж точно, что врал: за целую войну такая болезнь сыскалась только у него одного, а у кого, может, и вправду была, — молчали. Его никто не любил, но в делах он был оборотистее всех.
— Откуда водка-то у меня? Сами же все выдули.
— Спирту продай, спирт у тебя еще не брали. Смотри, чтобы ладом у меня было!
И, отвернувшись от Барыги, Васька чрезвычайно беззаботным голосом затянул:
Окончим победу,
К тебе я приеду
На горячем боевом коне!..
А сам между тем нет-нет да и косил в его сторону злым глазом.
— Ладно, без тебя не сообразим. Раскомандовался, — пробунчал Барыга и показал нам рукой, чтобы шли к нему.
— Чекушку или больше?
— Если спирт, то чекушку.
— Сырец.
Барыга пошарил под прилавком, вытащил оттуда четвертинку, заткнутую газетной пробкой.
— Деньги гони.
— Дай сначала попробую, — сказал Мамай.
— Ишь ты, попробую. Для своих, чай, готовил, без обмана. Пробуй, если что понимаешь.
Барыга болтнул четинку, вынул пробку и, прикрыв горлышко ладонью, перевернул вверх дном, потом снова поставил горлышком вверх, ткнул руку Мамаю под нос.
— На!
Мамай лизнул его ладонь, судорожно сглотнул, провел побелевшим кончиком языка по губам:
— Если с водой, то самую малость, — сказал он мне. Потом спросил Барыгу: — Почем?
— Пятьсот.
— Вчера ведь было...
— Было, да сплыло. Сегодня это самый товар, пойди где-нибудь еще поищи.
— Ладно, — Мамай вытащил свою сотнягу и Оксанину тридцатку, кивнул нам с Манодей. — Давайте.
Я поставил на прилавок консервы. Манодя рядом с сотенной Мамая положил свою красненькую. Барыга продолжал смотреть на нас выжидающе:
— Ну?
— Вот. Все. Барыга расхохотался.
— Это разве товар? — поднял он и покрутил перед нашими глазами злосчастную банку с тушенкой. — Черти на ней, что ли, горох молотили? Еще, поди, скислась вся.
— Свежая она! Сегодня случайно помяли.
— А хоть и свежая — разве товар? Завтра, поди, карточки вовсе отменят. Забирайте свое добро.
— Еще вот! — закричал Манодя и вытащил выигранную пятерку — видно, только что вспомнил о ней. Я достал растрепанную пачку «Беломора».
— Тут целые есть... Барыга засмеялся пуще того.
— Дядя, ну продай, а? В госпиталь нам! — не своим голосом взмолился Мамай. — В долг, а? Мы потом принесем, сколько не хватит. Сегодня же принесем!
Первый раз в жизни я слышал, чтобы кого-нибудь умолял Мамай. Барыга продолжал улыбаться, но лицо его при этом оставалось скучным и недобрым.
— Ладно, кончай. Вчера придешь, мукой получишь. Он сгреб с прилавка все наши деньги, тушенку, папиросы и глубоко засунул в мою раскрытую сумку.
— Отчаливай, я нынче не подаю!
Меня аж передернуло, прямо стыдоба какая-то! Что мы, действительно побираемся у него, что ли?!
— Ну, погоди!
Я показал Барыге кулак и пошел к Ваське Косому. Я терпеть не могу жаловаться никому и никогда и ни при каких обстоятельствах, но такую сволочь (а что, это ли не сволота разве?!) надо было проучить.
Васька сидел на прежнем месте и пел. Глаза его остекленели, и ресницы чуть-чуть подрагивали, будто он насторожился и чего-то ждет. Сначала он вроде совсем не заметил меня, потом, оборвав песню, спросил:
— Ну, порядок на Балтике?
— Не, Вася, нет. Барыга говорит, не хватает у нас.
— Сколько он заломил?
— Пятьсот.
— Ты что же, сука? — повернулся Васька в сторону Барыги. — С нас дерешь, а теперь и за детишков принялся?!
— Сука, сука... А сам-то ты кто? Я теперь задарма весь город пои, да? Сами-то вы за сегодня мне сколь задолжали, не помнишь? Вот то-то и оно!
Васькино лицо мгновенно перекосилось и задергалось, глаза выкатились огромными белками:
— Полундра-а-а!
Я едва отскочил. Васька смахнул с прилавка свой лоток с торговым барахлом и стоявшую рядом початую бутылку, запрыгал на одной ноге, круша костылем направо-налево, не глядя:
— Бей гадов!
Мотокостыльники, кто мог, бросились в разные стороны. Кому-то попало — затрещал костыль, раздался звериный вопль. По асфальту со звоном катались и разбивались вдребезги бутылки и стаканы, будто керосиновая бочка, грохотал бидон. Прижавшись спиною к стене, начал махаться костылем кто-то еще. Кругом стоял сплошной рев и мат. Васька молчал, только скрежетал зубами, словно раскусывал гальку. Он прыгал, примеряясь примерно в сторону Барыги, но норовил оглоушить каждого, кто подворачивался на пути. Кто-то пробовал подставить ему ногу, но Васька перескочил через нее. Наконец кому-то удалось перехватить и вывернуть у него костыль. Васька споткнулся, упал лицом вниз, потом перевернулся на спину и стал сильно и часто биться головой об асфальт.
В момент стало тихо.
К Ваське подбежал Миша Одесса, сунул ему под голову чью-то телогрейку, крикнул одному:
— Держи башку!
Потом повел вокруг свирепым глазом и прохрипел:
— Спирту, спирту! Бекицер, падло! Кто-то протянул ему четушку.
— Ножа!
Ему моментально, подали раскрытый складень. Одесса лезвием разжал Васькины зубы, линул ему в рот немного спирту. Васька поперхнулся, ошалело выпучил глаза, стал кусать и, задыхаясь, судорожно глотать воздух. Одесса едва успел отдернуть руку, иначе бы Васька отхватил ему пальцы или раздробил себе зубы о лезвие ножа. Одесса снова скомандовал:
— Воды!
Ему подали кружку, он плеснул из нее в Васькин оскаленный рот, затем подставил кружку прямо под его зубы.
Васька закусил край — было видно, как кружка погнулась, — но вода уже охладила обожженные спиртом его рот и горло, и Васька задышал глубоко и спокойно, а потом снова закрыл глаза и затих совсем.
Одесса отбросил кружку:
— Все, Василий, все. Кончай придуриваться. Васька еще с закрытыми глазами сел, хрипло сказал, обращаясь ни к кому:
— Руку.
Одесса дал ему руку, и он тяжело начал вставать. У меня почему-то сильно токало в висках, я тоже трудно дышал, будто сам участвовал в такой передряге, может, потому, что выпили. А Васька, может, и упал бы, если бы сзади его не поддержал и Борис Савельевич. Вдвоем с Одессой они увели, точнее сказать, уволокли его на прежнее место, на прилавок. Когда Ваську усадили, Одесса сказал, обращаясь к барыгам:
— Бебехи все, шмутки ему соберите.
Мотокостыльники заелозили по полу, собирая в Васькин лоток портсигары, зажигалки и прочее добро-барахло. То ли Васькин припадок так уж всех их перепугал, то ли так здорово побаивались они Миши Одессы? Пробовали даже подобрать рассыпанные по ноздреватому асфальту кремешки, да смучились и махнули рукой. Лоток подали на прилавок. Потом толстомордый рыжеватый инвалид прокричал:
— Ну дак чё, мужики? Может... А?
Его, конечно, поддержали, и опять началась веселая да мирная, такая тебе детсадиковская возня.
Васька тоже потребовал водки. Когда выпил, обхватил единственной рукой Мишу за шею, с надрывом сказал:
— Эх, Миша! А жизнь-то наша все равно... Такая же она теперь обкромсанная... Как детская рубашка: коротка и обосрана.