Он, видимо, спохватился, что с его легкой руки все теперь пойдет совсем не так, как положено.
Слово попросил Павлик Сухов:
— Никакой он, конечно, не герой, и никто с ним как с писаной торбой носиться не собирается. Но после того, что здесь было сказано, в том числе и им самим, кое-что стало намного яснее. Никакой он, во всяком случае, и не преступник, каким казался сначала. Каким его выказали... Дурак еще просто! Я снимаю свое предложение.
— Совсем? — почему-то спросил Очкарик.
— Что — совсем? А-а... Предлагаю строгий выговор с занесением в учетную карточку. Заслужил!
Следом слово взял Перелыгин. На этот раз он встал и подошел к столу:
— Вы, Семен Данилович, правильно сказали, что нечего строить из Кузнецова всякого героя. И что разбираться надо — тоже правильно. Только тут разбирайся не разбирайся, все равно ясно. Что он сделал с билетом? Я по-прежнему за то, чтобы исключить.
Семядоля сказал ему с места:
— Я, повторяю, не намерен предварять никакого вашего решения. Вот взвесите различные «за» и «против», столкнутся мнения и аргументы — и решайте.
Последние слова Семядоли и выступление Перелыгина-Передрыгина, видимо, опять поднатырили Очкарика, и он, почувствовав какую-то опору, дал сам себе слово. Говорил он медленно, вроде моего же, видно набравшись, как ему казалось, огромной смелости и решимости, даже побледнел и обращался к одному Семядоле, словно отваживаясь именно с ним воевать:
— Я не согласен с вами, Семен Данилович. Всякие выходки Кузнецова начались давно. Еще в пионерском лагере он...
— Еще про что вспомнишь?
— Вот именно. Ты про детсадик давай! — перебили его сразу двое.
— Подождите! И последний, вернее предпоследний случай, с преподавателем военруком Араслановым, про который сплетничает вся школа, — настырно гнул свою линию Очкарик. — Я вспоминаю об этом потому, что и раньше он проявил себя морально и идейно нестойким! Его поступок с комсомольским билетом...
— Кончай начинать канителить волынку! — рявкнул на него Витька Бугай. — Это мы уже слыхали. Тех же щей да пожиже влей. Голосуй давай — все сказано!
И снова Очкарик будто спекся. Поначалу, когда он повел свое «идейно-морально», ребята притихли, будто придавленные. Я и сам каким-то задним умом, что ли, думал о том, что в чем-то Очкарик, видимо, до страшного прав, что, может, все-таки проявилось в моих делах против всякой моей воли что-то такое, чуть ли не антинародное и контрреволюционное, чего я и сам не пойму. Но стоило на него так запростяк рявкнуть Бугаю — и стало ясно, что все это ерунда, ерундовская ерундистика, что, может, в чем-то Очкарик и прав, потому что наколбасил-то я действительно сверх всякой меры, да врет в самом главном. И какие бы он там правильные, в общем, слова ни говорил, ребята не верили ему, потому что тоже, видно, ни на грош не верили в него самого и не любили всю такую его «правильность». Что бы он тут ни пел теперь, даже самую расправду, ему все равно, говоря по-французски, было не про ханже.
Однако все-таки удивительно, что Очкарик рискнул поспорить аж с Семядолей. Чтобы такой-то хлюпик, слюнтяй, слизняк — клизьма, одним словом, да так осмелел?.. Я подумал тогда, что что-то, видно, меняется или изменилось в нем; похоже, накнокал — тьфу! — совсем я забылся опять, сыплю всякими разными словами как горохом — сыскал в себе какую-то силу. Правоту свою сноровляется теперь отстаивать? Да нет, его правота всегда — как в каком-то довоенном, беспроигрышном, что ли, его называют займе: может, выиграть и не выиграешь, но уж проиграть-то точно не проиграешь...
Так, видно, в том все и дело! Чует, что в таких своих речах у кого-нибудь обязательно да найдет себе поддержку, потому что и речи-то беспроигрышные, вот и фуфырит-ея! (Это сойдет? — ничего ведь особенного?) Просто поумнее, похитрее ли стал, с тех пор как ледок на Каме кололи, научился точно держать носик по ветру, оттого и смелеет. А один на один — все котомки отдадим: не боись, и теперь ни за что не отважится выйти даже и против того, кого ненавидит лютой ненавистью, и расправляться будет не гневом, а расчетом, не врукопашную, а дальним боем с закрытых позиции или же чужими руками, да и вообще лучше не в бою, а тихой сапой, как из кривого ружжа. Его бы, поди, место, как он понимает, в каком-нибудь там трибунале служить: к нему бы приводили, а он бы приговаривал; и не за то, за что ненавидит, а за что сподручнее.
А отец, похоже, прав — рохля все-таки наш Семядоля. Разводит всякие тут турусы на колесах, рассуждения-обсуждения по делу и не по делу вечно, с кем надо и с кем не надо. Да цикнул на него еще перед собранием — тот бы и помалкивал в тряпочку. А вклепать парни и так мне бы вклепали будь-будь, без Очкарикиных-то речей, поди бы, и побольше, чем сейчас привилось.
Деваться Очкарику было некуда, и он начал голосование.
— Ну, все слыхали — есть два предложения: исключить из комсомола — одно, и второе — вынести строгий выговор с предупреждением, то есть с занесением в учетную карточку. Кто за то, чтобы вынести Кузнецову...
— В порядке поступления, — вполголоса подсказал ему Изька Рабкин. От растерянности, видать, Очкарик делал что-то не так, как им надо.
— Ах да, голосуем в порядке поступления предложений. Первое — Сухова и мое: исключить Кузне...
— Я заменил свое предложение! — сказал Сухов.
— Подумаешь, Икс-Игрек-Зет! Я зато не заменял! — отозвался Перелыгин.
— Хорошо. Поступило два предложения: Перелыгина и мое — исключить из комсомола, и второе — Сухова — дать строгий выговор с предупреждением. Голосуем в порядке поступления. Кто за то, чтобы исключить Кузнецова, прошу поднять руки!
Мне показалось, что поднялось очень много рук. Сердце сжалось и вроде бы куда-то свалилось.
— Кто против?
Кажется, больше!
— Воздержавшиеся?
Воздержавшихся не было.
— Кто за то, чтобы вынести Кузнецову строгий выговор с предупреждением? Кто против? Кто воздержался?
— Считать надо! — враз сказали Витька Бугай с Перелыгиным.
Стали считать. И тут дернулся Очкарик:
— А ты что, Мустафин? Ты же не имеешь права голоса!
— Как так не имею? Ты имеешь, а я нет?
— Не спорь, Мустафа, он прав, — сказал Бугай.
— А Прохоров почему голосовал?
Выяснилось, что Прохоров из «б» действительно тоже голосовал, причем, гад такой, против меня, то есть за исключение.
Обоих их выбросили из счета. Меня уже прямо колотило. А что, если исключат? Что же я, выходит, не советский теперь человек?
Оказалось, что и Вовка, и Лендос Горбуновы голосовали и против исключения, и против выговора. Очкарик придрался к ним:
— Так вы против чего и за что? За выговор или за исключение?
— А мы и против того, и против другого! — ответил ему Вовка.
— Так нельзя! Или за, или...
— Вид чего ж? — вступил Титаренко. — О це и гарно. Считай!
Очкарик вопросительно посмотрел на Семядолю.
— Каждый вправе изъявлять свою волю, как считает уместным. Только, наверное, это ваше решение не совсем обосновано, а, братья Горбуновы?
Горбунки отмолчались, но проголосовали по-прежнему. А тут теперь выяснилось, что так же, как они, голосовал Титаренко!
За меня, то есть против исключения, вместе с Титаренкой и Горбунками проголосовали двадцать три человека, за исключение — девять. И мне показалось, что при переголосовке, которую затеял Очкарик, кое-кто из тех, что были против меня, переметнулись тут на мою сторону!
То же самое, видать, почуял и сам Очкарь:
— Как же так? Сначала...
— Вот так! — гаркнул на него вдруг Перелыгин. — Еще пошишлишься — и я против проголосую! Осел очкастый...
Тут предупреждающе вступился Семядоля:
— Мальчики!
Витька Бугай расхохотался во все горло, а Титаренко по-клоунски вывел на лоб левую бровь и сказал:
— Ось як!
Но того, чтобы, как говорится, воспрянуть духом, я не чувствовал. К тому же собрание, а с ним, стало быть, и мучения мои, на том далеко не кончилось. Изька Рабкин спросил Очкарика: