— Слышь, Витька? — закричал отец. — Это они нас-то, победителей, так?! А ну — целуйте нас обе! Целуйте, целуйте!
— Победители вы — из чашки ложкой, — сказала обычные материны слова и смеясь отбежала от него подальше Томка.
— Ах вон оно еще как — московско-сталинградского оборонца не признавать? — дзенькнул всеми своими орденами отец. — Хорошо же! Знаем мы насквозь все ваши шибко тонкие дела. Новые тряпицы для красы-девицы? — У него получилось вроде бы как стихами, и он опять рассмеялся. — Может, Витька, мы только за то и сражались, чтобы наша Томочка шикарно вынарядилась в первый же день? Не дам.
— Папка!
— Не дам!
Отец шутя стукнул кулаком по столу, но жидкая столешня сыграла, и на пол свалился стоявший на самом краю стакан.
— Развоевался, победитель! — сказала мать. — И верно, видно, говорится, что к счастью. Вот и доченька у нас совсем уже невеститься собралась. Ну что ж, — говори, кто жених.
— Во-во! Хочу на свадьбу — посуду бить! — посмеялся из-под стола отец, звеня там медалями и осколками стекла.
И мать, и отец говорили это явно шутейно, но Томка вдруг вздыбилась:
— Мой жених, если хотите знать... У тебя женихов не убивали!
— Ну, папенька родимый! Еще мне один Аника-воин. Ничего и не получишь тогда. У меня тоже характер!
Рассориться они не успели. Пришла тетя Нина Миронова, наша соседка снизу. Они с матерью обнялись и тут же расплакались. Потом обе долго вытирали глаза. Наконец, успокоившись, тетя Нина достала из своего платка какую-то коробочку и подозвала к себе Томку:
— Хотела их на свадьбу тебе подарить... А теперь уж сегодня вот...
Она раскрыла коробочку, в ней оказались красивые, переливающиеся на свету сережки. Томка вся покраснела, не зная, что делать с подарком. Видно было, что сережки ей очень как по душе, но она чувствовала себя смущенно и неловко, будто была в чем-то виновата перед тетей Ниной, только вертела коробочку в руках и шептала:
— Ой, что вы? Зачем вы мне?.. Не надо... Потом спохватилась — схватилась за тряпицы в своих волосах обеими руками и убежала в нашу комнату совсем расстроенная.
Сережка погиб прошлой осенью в первом же бою. Перед отъездом на фронт он и подарил мне свой малокалиберный пистолет, который сделал тайком на заводе, покуда взрослые рабочие спали в перерывах. С Сережкой Мироновым мы очень дружили, хотя он был старше меня почти на целых четыре года. Когда ему вдруг выпадал выходной, он брал у меня книжки, которые я доставал у Семядоли и Бориса Савельевича, и за книжки меня уважал, потому что сам мог читать мало: в цеху он пропадал побольше даже других, состоял в молодежной фронтовой бригаде. Да еще участвовал во всяких облавах на спекулянтов-мешочников и комсомольских ночных патрулях. И пистолет он смастерил, чтобы чувствовать себя увереннее, бесстрашнее и грознее и чтобы во всяческих переделках от него было бы побольше толку. Он и меня хотел привлечь к этому делу, да я тогда был ведь еще малолетка...
Особенно же мы подружились с ним, когда он начал поглядывать на Томку. Я состоял у них вроде связного, туда-сюда таскал записочки: сами-то они, из-за Сережкиной почти круглосуточной работы да и Томкиных разных дел, встречались редко, и Сережка загодя сочинял свои послания, а я их забирал, когда мне удобнее, даже и без него; так же и Томкины, коротенькие. А больше того Сережка заставлял меня рассказывать про Томку — что она делает, про что читает, где бывает. Сережку-то я преотлично понимал, я только никак не мог понять Томку да и вообще, при чем она здесь? Я их всех не могу понять, девчонок...
Мы вчетвером, тетя Нина, Томка, я и наша мать, ходили провожать Сережку на фронт. На вокзале он отозвал меня в сторонку, протянул пистолет и сказал:
— Бери, на память. Мне теперь не игрушечный дадут. Смотри, осторожней только. «Без нужды не вынимай, без славы не вкладывай!» — помнишь?
Это он, кажется, из книжки про Кочубея — ну, не про того Кочубея, которого мы учили, в «Полтаве», у Пушкина а про Ивана Кочубея, героя гражданской войны, мне привел. Я же ему книжку и давал, но сам. вот толком не помню, а он запомнил.
Сперва, заимев пистолет, я думал, что он как раз мне сгодится на фронте: в то время я, видно, и впрямь был букварь букварем и надеялся, что так это, запростяк, смогу улизнуть с каким-нибудь эшелоном. Последнее время, если мечтал о фронте, обмозговывал этот вопрос серьезно и понимал, что в настоящем бою с моим пистончиком нечего делать. Зато в передрягах, в которые я попал и которые могли меня ждать теперь каждый божий день, он еще, будь спок, сойдет за настоящее оружие.
Сережка уехал почему-то не на запад, а на восток, а через несколько месяцев, как только прибыл на фронт, его убили.
Томка получила больше десяти писем от него. Мне в них были одни приветы. Я сначала обиделся: тоже, называется, друг, променял на девчонку. Но когда он погиб, это все, конечно, стало совсем неважным. Письма Томка прятала и говорила, что не покажет их никому. Но я знал, что она давала их читать Володе-студенту. Счастье ее, что только ему, а если бы кому-нибудь другому, не из наших, я бы ей, шалашовке, этого никогда не простил!
Потому что было. Из-за нее, из-за шалавы, я ведь и влип тогда опять в очередную неважнецкую историю. Ну, отчасти из-за Володи же, а еще больше из-за того ваньки-взводного, будь он неладен. А вообще-то, конечно, из-за себя же и самого. Люди вон историю делают и в историю попадают, я же всегда во всякие истории только влипаю.
За Томкой как-то начал ухлестывать молоденький младший лейтенант из тридцать второй палаты. У Володи тогда была высокая температура, он лежал, а тот был ходячий — с палочкой. Ему даже выдали обмундирование — пускай хоть хэбэ бэу, но все-таки. И время от времени выписывали увольнительные в город. Володя, прослышав о таком Томкином ухажере от ребят из нашей палаты, очень расстроился и всяко-разно поносил-поносил «сопливых офицеров с образованием ниже среднего». Томке, однако, он ничего не говорил. Вот это-то мне было совершенно непонятно!
Как-то вечером я услышал, что лейтенантик приглашает Томку в город, в кино. Взводный был уже одетый, только без шинели, и они договорились встретиться у раздевалки через пять минут. Я того ваньку и так недолюбливал, а тут и совсем стало обидно за Володю. Он лежит, а этот и рад не рад... Если не Сережка Миронов, то пускай уж Студент, но не такой...
Да что мне было делать? Сказать Володе? А что он сможет? Времени всего пять минут — он Томку даже и не увидит, лишь разволнуется. С Томкой-вертихвосткой поговорить? Та меня и слушать не будет; фыркнет, скажет: «сопляк» — и повернется.
И тут мне в голову пришла одна находчивая мысль... Полы в госпитале выстланы кафельной плиткой. Раненые всегда ругались: когда вымоют, пока не просохнет, в уборных, где и без мытья сыро, невозможно ходить — того и гляди расшибешься. Я быстро разыскал за одной из дверей ведро с карболкой, бухнул его целиком перед дверью тридцать второй и спрятался за поворотом коридора.
Расчет был точным. Едва я успел улизнуть, из дверей вывернулся тот лейтенантик и тут же шмякнулся так, что только ножки сбрякали. Ну, в общем, моряк с печки бряк, растянулся как червяк. Все ему здесь и кино — хорош кавалер в вонючей-то шинели!
Донельзя радостный, я прибежал в нашу палату и с порога начал рассказывать, как же здорово получилось.
Володя только аж на самый лоб вздернул брови, а дядя Миша сказал:
— Подойди-ка, герой!
Я подошел к его кровати.
— Наклонись, наклонись.
Я наклонился к нему.
Он защемил пальцами мое ухо и больно вывернул его.
— Все понял?!
Я мог ожидать чего угодно, но не этого. Я прямо захлебнулся обидой и болью, закусил губу, чтобы ни в коем случае не разреветься, хотя не то что заплакать, а прямо взвыть от такой несправедливости вот как хотелось, присунулся головой за занавеску, к оконному стеклу. Сначала даже совершенно не понимал, где я и что со мной, так распирали меня обида и слезы, потом, как из другой будто жизни, стали до меня доходить голоса. Володя-студент и дядя Миша спорили, вроде чуть ли не ссорились. Я против желания прислушался и понял, что из-за меня. О том, что и я сам еще здесь, они, похоже, начисто забыли.