Так Манодя сделал для того, чтобы не встретиться с Мамаем прежде, чем со мной: Манодя знал, что Мамай зарится на мой пистолет, и боялся, что не сумеет от такого-то настырного отпенекаться. Вообще Манодя наполовину правильно поступил, но все равно тюня: раз уж был у меня, мог бы там и затырить, под тот же матрац. Мамай, конечно, обрыпился, и это хорошо. Но я-то, из-за Маноди поздно возвращаясь, попал в хреновый переплет.
Когда расставались возле Манодиной двери, Мамай мне сказал:
— Слушай, Комиссар! Я за тебя мазу держал? Но раз сюда впутывается лягавка, я тебе больше в этих делах не кореш. Тем более, дела теперь у тебя комсомольские, нам, сивым, непонятные, — хохотнул он вдобавок и протянул мне окурок сорокнуть.
— Кури, дружок, — я губки ожег? Ладно, не больно горе, как-нибудь не заплачем! Подумаешь, пуп земли.
— Не пыли! Сказал, чтобы после не было никаких разговоров.
В две затяжки я докурил бычок до фабрики, даже поперхнулся горячим дымом от мундштучной бумаги, и пошел до дома. Нах хаузе.
Мамай как в воду глядел, увиливая из той заварухи. Правда, не милиция тут...
Может быть, если бы я не был заведен таким неожиданным объявлением Мамая, я что-нибудь бы и заметил. Но я не глядя завернул за угол в своем квартале, прошел как ни в чем не бывало несколько шагов — и вдруг схватил страшенный удар куда-то над ухом, сзади.
В глазах замельтешили синенькие-зелененькие, потом их заволокла красно-коричневая кирпичная пыль, и стало глухо.
Я еще помнил, как покачнулся и зажал голову руками...
Я очнулся оттого, что кто-то легонько меня пошлепывал по щекам. Попробовал отвернуться.
— Ага, живой? Встать можешь? Надо мной нагнулся Ванька Савельев.
Я поднялся. В голове пошумливало, но ничего, жить можно. Потрогал над ухом, где болело, — липко, кровь.
— Кто это тебя? — спросил Иван.
Я передернул плечами: откуда я-то знал?
— Чем?
— Не знаю. Гирькой или свинчаткой, наверное, кастетом. Мощно пришлось, болит. Сзади, суки, ударили.
— Я увидел — двое пинают лежачего. Не успел добежать — удрали. Двое от одного. Смотрю — ты. Они тебя обобрали?
Я схватился за карманы: пистолет! Ах да, он же у Маноди...
— Хотя они не должны были успеть тебя ошмонать, раз пинали.
Не в том дело, — подумал я. Раз пинали лежачего — наверняка Пеца и Пигал: кто еще имеет на меня такой зуб и кто вообще способен на такую подлость, кроме тех сволочей?
По Ванькиным описаниям тоже выходило, что так, верно, оно и есть.
Тогда я ему по главным моментам рассказал, что произошло, начиная с того, как ошмонали Манодю: все-таки Ванька был другом Сережки Миронова, а стало быть, и моим.
— Нда-а, — протянул Иван. — Как же ты, дура-баба, с билетом-то так? Это самое поганое во всем деле! Ну ладно, некогда больше мне здесь с тобой турусы на колесах разводить, в завод надо. А ты вот что — ты ко мне забеги. Тут многое как следует обмозговать надо; одному тебе кисло будет. Дома я сам не знаю когда и бываю, так что в завод... Через комитет комсомола. Позвонишь из бюро пропусков, там найдут; всегда кто-нибудь дежурит. На тех-то соколиков мы живо-два управу найдем, так что ты не трухай; Сережкина патрульная команда существует. Ну, как ты сейчас-то? Как огурчик? До свадьбы заживет! Башку промой возле раны и из нее волосья убери, а то будет еще какое-нибудь заражение. Хорошо, что кожу просекли, не то бы хуже пришлось. Бывай! Привет-салют-рот-фронт!..
Домой в таком виде идти было нельзя. К Маноде тоже: вот-вот должна вернуться с работы его мать. А куда? Зайти, что ли, в госпиталь, к помощникам смерти, в ординаторскую, соврать что-нибудь? Всяких объяснений-разъяснений не оберешься, до отца дойдет...
Тут я почему-то сразу вспомнил, как Ольга Кузьминична, забежав на неделе к матери, говорила, что до воскресенья будет дежурить в ночь.
Пойти к Оксане? Ничего не поймет, испугается такой страхилатины. Она же очень нервная...
И все-таки все волей-неволей сводилось к тому, что больше мне просто и деваться некуда.
Оксана не спала, спал только Боря. Против моих приготовлений, она не испугалась и не занервничала. На минуточку лишь сделались большими-большими глаза.
Была она, как когда-то, с расплетенными на ночь косами, и распущенные волосы волнами закрывали всю спину до пояса. Может быть, от этого всякие мои сомнения насчет того, правильно или неправильно я поступил, приперевшись к ней чуть ли не среди ночи, исчезли, и на душе стало покойно.
Конечно, первым делом она спросила:
— Ой, Витечка? Где же ты так?
Не помню, что я ей врал. Врать мне последнее время приходилось отчаянно много, я даже стал забывать, кому и что именно врал. Но врал-то я вовсе не потому, что так уж люблю это занятие, а просто очень часто по различным соображениям правду невозможно было сказать. Оксана, видимо, так меня и поняла, потому что проговорила только:
— Ну, ври-ври, вруша!
— Не веришь, — не надо, а врать не мешай, — ответил я ей, как обычно, готовой приговоркой. Нагловато, вообще-то, ответил, но почему-то иногда у меня с ней именно так говорилось...
Оксана больше допытываться не стала.
Действовала ока удивительно уверенно, будто занималась такими делами всю жизнь. Или, как Томка же, тоже готовилась к фронту? Мне она о том ничего не рассказывала... Перво-наперво Оксана затопила подтопок, поставила греть воду. Голова у меня еще была не своя, как будто я выпил, и в каком-то вроде бы полусне я думал о том, как интересно получается: когда-то я ухаживал за ней, тоже грел воду, а теперь она...
Единственное, что я сообразил сделать по делу разумное, — удержал Оксану, когда она взяла ножницы.
— Погоди! Кровь не идет?
— Чуть-чуть сочится. Почти что присохло — пленочка такая. Рассечено, но, наверное, не глубоко.
— Не выстригай волосы. Только из ранки убери. Бинтовать тоже не надо. А то родители накнокают — замучают.
— Ой, как же не бинтовать?
— Ништяк! На мне — как на собаке...
Оксана вздохнула:
— «Ништяк»... Слова-то какие... И впрямь как собачьи.
Я примолк. Мне совсем ничего не хотелось делать против ее настроения и желания.
А что если ей на самом деле бывает противно, когда я такой... ну, с собачьими выходками?..
А что, если взять да на все наплевать и попробовать быть, каким они хотят? Втихаря, для самого себя? Для понта, для проверки, да и посмотреть, что это такое будет?
Ну вот опять — «втихаря»... «для понта»...
А что если прямо ей...
И только я так подумал, как язык мой будто сам по себе уже проговорил:
— Хочешь?..
— Что?
Дальше надо было или отступать, вернее спасаться бегством, или же крыть ва-банк.
— Хочешь, я буду — как там в ученическом билете-то написано? — «не употреблять бранных и грубых выражений, не играть в игры на деньги и вещи»?
— Ой, Витечка, если бы ты знал, как хочу!
— Сказано-сделано, заяц трепаться не любит! — с большим веселием брякнул я.
Кабы я знал, чем оно почти тут же мне обойдется!
Пока подогревалась вода, Оксана даже меня покормила чем смогла. Я сидел почти что сморенный. Оксана взяла мое заляпанное кровью пальто и качала тряпочкой с мылом его отчищать.
— Вот, знай, раз уж такой драчун: кровь никогда не надо замывать горячей, а чуть теплой водой, — сказала она и отчего-то вдруг покраснела. Потом спросила все-таки, переведя разговор:
— Так что же на самом-то деле случилось?
И я, помня только что данное ей обещание стать образцово-показательным человеком, рассказал почти все, опуская лишь то, что ее совсем не касалось — например, пистолет — или что надо было долго объяснять.
Вода подогрелась, и Оксана принялась обмывать мне волосы вокруг ссадины, а затем смочила полотенце и обтерла замазанную кровью щеку. Я улыбнулся, вспомнив то утро, когда тоже подавал ей такое же полотенце. А еще я вспомнил слова той хорошей песни из «Острова сокровищ»: «Если ранили друга, перевяжет подруга горячие раны его». Раны хоть и были, прямо скажем, не шибко горячие и перевязывать меня Оксана по моему же наущению не собиралась, но зато вспомнить такие слова, да так все-таки к месту, было шибко приятно.