Пока самый маленький в доме – Тося Борщик – звонил в колокольчик, провожая ребят, Леночка подошла к нам проститься. Она стояла, закинув голову, черноглазая, румяная, счастливая.
– Я пойду с тобой, – сказала Галя.
– Нет, я с Митей! – сказала Леночка и, подав Королю свободную руку, другой – с портфелем – помахала нам.
Они шли, взявшись за руки, большой и маленькая, шли не оборачиваясь, легким и веселым шагом, а мы с Галей еще Долго стояли и смотрели им вслед.
* * *
– Семен Афанасьевич, что я хочу вам сказать…
Якушев умолкает, его всегда бледное лицо заливается краской. Молчит он минуту, молчит другую. Я жду.
– Семен Афанасьевич, мне… мне в прошлом месяце зарплату… зарплату неверно насчитали.
– Лишку дали? – спрашиваю я так, словно и впрямь думаю, будто он с этим пришел.
Якушев краснеет еще гуще.
– Да нет, что вы… Там недочет… Выписано пятьдесят два рубля. Я считал – надо пятьдесят четыре рубля девяносто шесть копеек. Конечно, разница небольшая… но ведь полагается, чтобы все было правильно…
Да, тут он прав: надо, чтоб все было правильно. Я вызываю нашего бухгалтера Федора Алексеевича.
Федор Алексеевич – немолодой, весьма желчный мужчина – живет в Криничанске. Он у нас бухгалтером с недавнего времени. И каждый день произносит краткую, но выразительную речь: работать у нас за такую плату, да еще ездить, могут только дураки. «Работаем как волы, а получаем как кроли», – неизменно заключает он. Но ездит исправно и действует с истинно бухгалтерской аккуратностью и дотошностью. Теперь уже невозможно не заприходовать подарки или что другое: теперь все на счету и на все есть документ. Если я о чем забываю, Федор Алексеевич отчитывает меня, не стесняясь ребят, и на этот случай у него тоже есть неизменное присловье: «Я за вас идти под суд не согласен!»
Итак, прошу Федора Алексеевича пожаловать ко мне в кабинет, а с ним – Ступку и Степана Искру. Степа хоть и поэт, но отчетность наших мастерских знает вдоль и поперек: он составляет недельные оперативные сводки. Перед ним все как на ладони – кто как работает, сколько получает, каков наш общий доход и какой суммой располагает совет дома.
Выслушав, в чем дело, Федор Алексеевич с непроницаемым выражением лица приносит свои книги, садится за стол, пододвигает к себе счеты. Речь его отрывиста, точно он и слова тоже отщелкивает на счетах:
– Так. Так. Доход в прошлом месяце составляет семьдесят тысяч. Кладем семьдесят. Пятьдесят процентов удержано на улучшение содержания воспитанников. Да, да, да. Это составляет – нетрудно догадаться – тридцать пять тысяч. Кладем тридцать пять. Так. Пять процентов, как известно, – в фонд совета. Кладем три пятьсот. Прекрасно. В фонд зарплаты… А вот наряды… Где тут ваша фамилия?.. «Я» – последняя буква алфавита. Да, да, да… Якушев, Виктор Якушев. Так… В прошлом месяце, как показывают записи, вы трудились в столярной. Так, так, так… Прошу прощения, как одна копеечка, можете взглянуть: пятьдесят два целковых.
– Последние пять дней я помогал па покраске… Там Горошко не справлялся, Литвиненко с Поливановой болели… и я на покраске…
– В нарядах не отражено! Да, да, да. Не отвечаю!
Федор Алексеевич складывает свои документы в папку, берет ее под мышку и выходит из кабинета.
– Тако-ое дело… – После сухого, отрывистого «да, да, да» и «так, так», которые еще отдаются у нас в ушах, певучая речь Ступки звучит как-то успокоительно. – Да-а, тако-ое дело… Моя это вина. Я не записал. На покраске прорыв, Горошко один крутится, як посоленный… У Якушева полное выполнение… Я его – к Горошко в подмогу. А записать забыл… Скажи на милость, какой разумный хлопец!
Должно быть, Якушев надеялся, что дальше меня разбор «несправедливости» не пойдет. Ему сейчас худо. Он оказался прав, ему полагается еще два рубля и девяносто шесть копеек – его кровные, заработанные. У него, как он уже сказал однажды, ни отца, ни матери, и он хочет, чтоб на его книжке лежало больше денег. Он прав. Но почему же ему неловко сейчас и все отводят глаза, не желая встретиться с ним взглядом? А Захар Петрович знай разглагольствует:
– Я дурной. Жил-жил, работал-работал, а ничего не нажил. Вот – гол как сокол. Что у меня есть? А он наживет. Помяните мое слово, наживет.
– В ведомостях будущего месяца надо будет учесть эту покраску, передайте Федору Алексеевичу, – не глядя на Якушева, говорю я Ступке.
– Я просто хотел, чтобы было правильно, – произносит вдруг Якушев, словно оправдываясь.
– Вот мы и проверили, и будет правильно. Все.
Степан уходит первый, за ним – Ступка, бормоча себе под нос:
– Скажи, какой разумный хлопец…
Помявшись у стола, выходит и Якушев.
С тех пор как часть дохода с мастерских идет на зарплату ребятам, о каждом из них я могу сказать больше, чем прежде.
– Гроши – як та лакмусовая бумажка, – сказал раз Ступка, показав, что у него есть кое-какие познания и по части химии. – Чего и не знал про человека – узнаешь.
И верно. Каждый повернулся какой-то новой стороной. Лира, Крещук и Катаев завели общую сберегательную книжку и клали на нее свою зарплату.
– Не поссоритесь? – спросил я.
Лира только плечами пожал.
Про Лиду ребята говорили, что у нее в ладони дырка. Всякий раз она просила часть денег выдать ей на руки, накупала пустяков, тут же их раздаривала, одалживала деньги девочкам в школе, забывала кому, а если ей отдавали, удивлялась: «Вот так раз!»
Якушев сначала весь свой заработок до копейки держал в сберкассе. Потом стал каждый месяц брать рублей десять и покупал книги. Он очень дорожил ими, складывал в тумбочку с нежностью их перебирал и перелистывал.
– Дай почитать, – просил кто-нибудь из ребят.
– Я тебе из библиотеки принесу, – неизменно отвечал Якушев.
И приносил, а своей книги не давал. Скоро у него перестали спрашивать: когда дают со скрипом, уж лучше не просить – все равно никакой радости!
Мне бы глядеть на Якушева да радоваться – бережливый. Начнет самостоятельную жизнь – не протранжирит зря первую же получку, станет тратить с умом. Но в бережливости этой было что-то глубоко несимпатичное и подозрительное. Видимо, то же чуяли и ребята. Что до меня, из всех отталкивающих черт человеческого характера для меня скупость – самая непереносная.
Нет, Якушев не урывал у других, он копил то, что и впрямь полагалось ему по праву, – свою зарплату, свои книги, свои вещи. Но он так любил свое, так берег, что это легко могло перейти в желание прихватить, урвать. Сказать но правде, я не понимал, что с этим делать.
* * *
Бильярдные столы шли хорошо. Делать их было несложно, под присмотром Ступки ребята быстро овладели этой техникой, продукция наша получалась вполне добротная. Из Березовой я принес опыт по части школьной мебели – парт и учительских столов. Такие заказы мы тоже принимали. И вот тут меня начало беспокоить, одно обстоятельство. Ребята работали хорошо. Но как бы это сказать… без жара. Когда в Харьковской коммуне делали фотоаппараты, это была не просто продукция, за которую мы выручали немалые деньги. Мы знали, что наш великолепный фотоаппарат нужен людям для отдыха, для работы, и если война – тоже пригодится. «Наша работа всем нужная!» – эта мысль освещала путь и помогала идти.
Отдых людской – святое дело, и мои челюскинцы любили поговорить о том, что вот человек где-нибудь за тысячу верст от нас устал, наработался, хочет отдохнуть. Дай, думает, в бильярд сыграю. И играет на нашем столе, и поминает нас добрым словом. Но как-то дальше этого наша фантазия не шла. Мы и себе смастерили бильярд, и кое-кто навострился бойко гонять шары, но уж если говорить по совести, вкладывать душу в производство бильярдных столов трудновато.
Я ездил в Старопевск, списался с Киевом и даже с Москвой, с фабрикой наглядных пособий. Мы долго прикидывали со Ступкой, а потом предложили совету нашего дома постепенно перейти на производство инструмента, нужного школе школьным мастерским: слесарных молотков, клещей, плоскогубцев, циркулей, угольников, штангелей, линеек.