– Я своей охотой. Меня послал красный командир. «Иди, говорит, в детдом», – и замолкает так же неожиданно, как заговорил.
Галя угощает, я расспрашиваю. А ребята скованны. Только младший мальчик, тот, что из одного села с Коломытой, ест не смущаясь и весело посматривает вокруг, хотя, как остальные, помалкивает. Он очень худой, малорослый и похож на девочку: тонкие подвижные брови, вздернутый нос, мелкие черты лица; мелкие ровные зубы неутомимо кусают горбушку. Остальные ребята даже едят осторожно, неуверенно.
– И отшагали сколько, и намерзлись, а клюете, как воробьи, – не выдерживает Митя.
– А вот сейчас станет повеселее, – говорю я и открываю шкаф. – Про сладкое-то мы и забыли.
Высыпаю на стол пригоршню леденцов, которые зовутся «прозрачные», – и вдруг вижу: на меня строго, в упор синими глазами смотрит Настя. И в тишине раздается тоненький, строгий голос:
– Вы, мабуть, из кулацкой семьи?
Ошеломленный, я не сразу нахожу слова.
– Как так? Почему ты думаешь?
– У вас дуже большая жменя.
Лира запрокидывает голову и хохочет. Смеются и остальные. Лед сломан: ничто не соединяет людей лучше, чем смех. А Настя вот-вот заплачет – уже и нос у нее покраснел, и губы стали тонкие, как ниточки.
– Нет, нет, Настя, – спешит Галя на выручку, – не из кулацкой! Просто рука такая большая выросла. Да ведь и сам Семен Афанасьевич разве маленький? Ну, кто тут больше его?
– А мускулы? – гордо говорит Лира, окидывая меня хозяйским глазом. – Знаешь, какие у Семен Афанасьича мускулы? Железо!
– И у Васьки мускулы! – вступается односельчанин Коломыты, зовут его Ваня Горошко.
Коломыта сгибает руку. Под рубашкой вздуваются мышцы. Лицо его по-прежнему непроницаемо, но взгляд отчетливо говорит: «Тоже не лыком шиты!»
Повариха Марья Федоровна принесла чайник. Галя разлила кипяток по кружкам, и в дело пошли леденцы.
Ваня Горошко раскраснелся, пьет шумно, как белка, грызет леденец. Он один чувствует себя уже совсем как дома.
– Я возьму еще одну? – сказал он и, не дожидаясь ответа, взял леденец и сунул в карман. Потом откинулся на спинку стула. По всему было видно: жизнью он доволен.
Шупик во время чаепития еще раз сообщил, что в детский дом ему посоветовал пойти красный командир. Коломыта говорил мало и односложно. Настя после вопроса о моей жмене не произнесла больше ни слова, но глаза теперь опускала, только если с нею заговаривали, а то смотрела на все задумчиво, пытливо. Но под конец веки у нее отяжелели, голова склонилась на стол.
– Глядите, спит. Притомилась, – сказал Коломыта.
* * *
На другой день нам прислали еще ребят – сразу сорок. Их привез утром на двух грузовиках инспектор роно Кляп. Подойдя к машине, я откинул борт:
– Прыгайте!
Но, неразличимые в утренней зимней мгле, они продолжали сидеть на низких скамейках.
– Ну что же вы? Замерзли?
Я ухватил под мышки закутанную фигуру, сидевшую с краю, – это оказался мальчишка лет двенадцати. За ним кряхтя полез еще паренек. Крошечный мальчик, чуть побольше нашей Насти, протянул руки подоспевшему Королю. Митя снял его, вскочил в машину и уже оттуда командовал:
– Эй, Лира, принимай сундук! Не бойся, не бойся, – усовещивал он кого-то из приехавших, – цело будет твое имущество. Тебя как звать? Любопытнов? Коломыта, держи вещи Любопытнова да береги их особо. Слышишь?
Мы по конвейеру принимали узелки, сундучки, баулы. Ребята, которых мигом растормошил Король, попрыгали с машины, кто налегке, а кто – прижимая к груди какой-нибудь самый заветный узелок.
Мы с Галей начали принимать ребят. Мелькали лица, то круглые, то узкие и худые, глазастые, курносые, волосы ежиком, волосы, заботливо причесанные на пробор, а вот высокий сухощавый мальчик, острая голова его обрита наголо.
– Что это тебя обрили на зиму глядя?
– Скарлатиной болел.
Вот еще один бритый: тоже болел скарлатиной. Вот лицо страшное: вся правая щека залита багровым родимым пятном. А какие великолепные глаза сверкают из-за мохнатых ресниц – яркие, синие. И в глазах этих затаенное ожидание: не встретят ли они испуга или отвращения в моих? Спокойно иду навстречу этому взгляду.
– А тебя как? Искра? Хорошая фамилия. А зовут? Степан, так… Ого, отметки у тебя… молодчина! Теперь иди вот к Галине Константиновне, получи белье. Ну, а ты? – обращаюсь к следующему.
– Лев Литвиненко.
Лев Литвиненко, потупясь, смотрит на свои башмаки. Причина его смущения более чем ясна:
русский язык – «неуд»,
арифметика – «неуд»,
история, география, немецкий язык – «неуд», «неуд», «неуд»…
– Гм… Ну ладно. Пойди вымойся, потом поговорим.
Он вскидывает на меня глаза – не угроза ли звучит в моем голосе? – и вот еще одно зеркало души: большущие, серые с черным ободком, глубокие и выразительные… Нет, не должен бы мальчишка с такими глазами плохо соображать. Откуда же столько «неудов»?
Следующий – от горшка два вершка, льняные волосы спущены на лоб. «Вот он я, весь тут, а вы что такое?» – говорит его взгляд. Назвался мальчуган коротко и звонко:
– Витязь.
Я даже не сразу понял, что это фамилия, и посмотрел с недоумением. Он повторил:
– Это я. По фамилии Витязь. А зовут Гриша.
Под вечер из роно приводят еще одного – высокого худого парнишку. Ослепительно белозубый, с дерзкими зелеными глазами, он держит за ошейник рослого, косматого пса.
– Катаев Николай, – представляется он и добавляет: – Смогу у вас остаться, только если примете Огурчика.
– Кого?
– Собаку, зовется Огурчик.
Я поглядел на собаку – она никак не оправдывала своей клички: большущий пес неведомой породы и хмурого нрава.
– Он со мной уже два года. Как ни гоните, все равно не уйдет. Очень хороший сторож. Зря не лает. Берете?
Катаев не упрашивал, он говорил кратко, по-деловому, и я так же по-деловому ответил:
– Беру!
Баня у нас за селом. Девочек отводит в баню Галя, мальчиков – Митя. Я остаюсь доканчивать прием…
Вечером мы все собираемся в нашей столовой, длинной комнате с низким потолком, и я рассказываю ребятам, как накануне, 27 января, мы с Лирой повстречали первую нашу четверку. Вот с этого, со вчерашнего дня и начал жить наш дом. Теперь мы одна семья. У нас много имен и фамилий, но пусть у нас будет и одно общее имя, которым мы будем дорожить и гордиться.
Давайте назовем наш дом в честь большой, дружной семьи, которая достойно перенесла суровое испытание, – в честь челюскинцев. Но имя это – большое, высокое, надо, чтобы мы его заслужили. Так будем добиваться этого, чтоб по праву и с честью носить имя: челюскинцы.
По комнате словно прокатывается теплая волна, всем это по душе: кто же не тревожился за челюскинцев, не восхищался их выдержкой, не радовался их спасению!
– Так давайте жить дружно и счастливо! – говорю я.
В углу, спиной к печке, стоит Галя. На фоне ярко-белых, до голубизны, изразцов еще смуглей кажется ее исхудалое лицо, еще чернее глаза…
Ночью, когда ребята спят, мы с Галей обходим спальни. Галя вглядывается в спящие лица, вглядывается с тревогой, надеждой и грустью. Я крепко держу ее за руку. Теперь мы будем работать вместе. Милый, милый мой друг, я верю: твое сердце излечится после нашей горькой утраты в тепле нашей новой семьи, в заботе о ней.
* * *
Весь дом уже спит, а я перелистываю личные дела ребят. Горе – тусклое, обыденное, серое, как осенний дождь, – смотрит на меня со страниц анкет и характеристик. Почти все ребята потеряли родителей, жили до поры у дальних родственников или в детских домах. Дома либо расформировались по какой-нибудь причине, либо были переполнены и отсеяли тех, что прибыли последними. Самая маленькая из всех, семилетняя Настя Величко, лишилась матери только месяц назад. У Коломыты отец умер осенью. Многие переменили за год по три, по четыре детских дома.
Грустили они, покидая друга или любимого учителя? Или не успевали даже привязаться, как снова надо было прощаться, уезжать и снова искать друзей и товарищей?