— Не только они нам не нужны, но и вы тоже! Убирайтесь отсюда вон сию минуту!
Иван Петрович взглянул в последний раз на раненых, покачал головой и вышел из палаты.
Домой к себе шел он, держа под руку Надежду Гавриловну, которая очень ослабела, жаловалась на сердце и с трудом поднялась по каменной лестнице на свою горку.
Фиша и Пуша, не видавшие их больше суток, с такой бурной радостью кинулись им навстречу, что едва не сбили с ног. Подымаясь на задние лапы, визжа, они все пытались лизать их горячими языками, потом безумно кружились около них, притворно кусали один другого и снова подымались на задние лапы и терлись головами о плечи Надежды Гавриловны, а та плакала, глядя на их неразумную радость.
Эту ночь, хотя и у себя дома, старый врач и его жена провели не во сне, а в тяжелом кошмаре: поздно вечером к ним пришла одна из сиделок и рассказала, что оставшихся в больнице раненых фашисты «пошвыряли, как бревнышки», на грузовики и увезли куда-то за город «на свалки».
— Подлецы!.. Гориллы!.. — в ужасе отозвалась на это Надежда Гавриловна.
— Больше нечего было от них и ждать, — сказал Иван Петрович.
С виду он казался спокойным, но тут же, как ушла сиделка, он начал перебирать лекарства в своей домашней аптечке. От волнения ли или оттого, что в руках его был плохо горевший свечной огарок, он долго не мог найти, что ему хотелось, и бормотал: «Гм… Странно!.. Куда же он мог деваться?» Наконец нашел и отставил один пузырек отдельно, потом, помедлив, сунул его в боковой карман.
Утром к Ивану Петровичу пришел немецкий ефрейтор, которого привел уже не Вальд, а зубной техник Прилуцкий, чернявый, верткий человечек с постоянной ненатуральной улыбкой на тощем лице.
— Ну вот, Иван Петрович, умно сделали, что остались, — очень оживленно начал он с порога. — Будем теперь с вами немецкий хлеб есть! Просят вас в больницу на работу… Я — зубы, вы — остальное… Я тоже приглашен, тоже!
— На работу?.. На какую работу?.. — не понял Иван Петрович.
— Ах, боже мой! На свою, разумеется, на хирургическую, не полы же мыть!
— А я слышал, что оттуда уже вывезли раненых… — начал было Иван Петрович, но Прилуцкий перебил его оживленно:
— Напротив, привезли: несколько офицеров, десятка три солдат… Вообще я вам скажу, у них все делается как по щучьему веленью… Идемте же!
— Хорошо, мы с Надеждой Гавриловной сейчас придем, — твердо сказал Иван Петрович. — Вы идите туда, а мы — следом.
— Я обещал привести вас!
— Я только выпью стакан чаю, и мы пойдем.
— «Обещал привести»! Странно! — возмущенно сказала Надежда Гавриловна. — Если мы захотим пойти, то и пойдем сами, а если не захотим, то как же именно вы нас приведете? На веревке, что ли?
— Даю вам слово, что мы придем сейчас же, — очень серьезно, глядя на Прилуцкого, подтвердил Иван Петрович.
И Прилуцкий ушел с ефрейтором, ничего не понимавшим по-русски, стоявшим спокойно, даже несколько сонно, то и дело прикрывая мутные глаза белесыми ресницами.
— Я не понимаю! — сказала Надежда Гавриловна. — Тебя вчера этот мерзавец Вальд буквально выгнал из больницы, а ты Прилуцкому, тоже мерзавцу, даешь слово опять туда идти. Неужели ты и в самом деле думаешь у них…
— Что Вальд! — перебил Иван Петрович. — Он только показывал, что он теперь у власти. А хирург всякой армии бывает нужен. В хирургах во время войны всегда недостаток.
Жена смотрела на мужа в недоумении.
— Неужели ты… — начала она снова.
Он не дал ей договорить, обнял ее, поцеловал и прошептал на ухо:
— Придется пойти, потому что у нас нет шприца.
И он вынул из кармана и показал ей пузырек.
Она поняла его. Покрасневшие от второй бессонной ночи веки ее замигали часто и стали влажными, но она кивнула головой, потом спросила вдруг так же, как и он, шепотом:
— А как же Фиша и Пуша?
— Останутся, что ж… Будут бегать по улицам… пропитаются чем-нибудь…
В больницу пошли они крадучись от собак, как будто никуда далеко не уходят. По улице шли торжественно под руку, очень внимательно вглядываясь во все кругом: в море, блистающее, голубое, широкое; в синюю ленту пляжа, на котором теперь неприятно для глаз несколько немецких солдат возились около какой-то машины; в далекий гористый берег и в белые дома на нем, окруженные высокими тополями; в руины бывших домов около и в резко сверкающее битое стекло под ногами…
Они промедлили дома недолго, но Прилуцкий с ефрейтором снова шли от больницы, как видно к ним же, потому что повернули, увидев их, обратно.
— Вот видишь, как нас ждут, — бодро сказал Иван Петрович.
— Ждут… Ну что ж, — беззвучно отозвалась Надежда Гавриловна и повторила слышнее: — Ну что ж… Пусть ждут!
На дворе больницы их встретил один из вчерашних офицеров, стоявший рядом с услужливо сияющим Прилуцким. Офицер этот, вынув изо рта папиросу, сказал:
— Моэн.
Иван Петрович сделал вид, что не понял этого короткого приветствия.
Войдя туда, куда они входили тысячи раз, муж и жена привычно надели белые халаты. Шкаф с хирургическими приборами, к которому прежде всего подошел Иван Петрович, был открыт, хотя около него в операционной никого не было.
Считая это большой для себя удачей, но чувствуя, что волнуется, старый врач сразу нашел в нем никелированную коробочку со шприцем и сунул ее в карман, выразительно поглядев на жену. Она понимающе шевельнула бровями.
Когда в операционной появился офицер, теперь уже без Прилуцкого, Иван Петрович имел вид человека, готового с большим подъемом работать в той области, которая ему вполне известна.
У медиков есть общий язык, поэтому Иван Петрович, плохо владея немецким, довольно оживленно беседовал с молодым хирургом-немцем, обходя с ним вместе в офицерской палате шестерых тяжело раненных.
Немец-хирург, с простоватым длинным лошадиным лицом, почему-то относился к нему почтительно и даже называл его «герр профессор». Была ли причиной этому профессорская внешность Ивана Петровича, или прибавил ему достоинств Прилуцкий, или просто немец чувствовал себя не особенно сведущим по причине малой еще практики, но он охотно соглашался со всеми прогнозами своего русского коллеги.
Все раненые офицеры нуждались в немедленной операции — это подтверждала и Надежда Гавриловна, очки которой и седые пряди в волосах внушали тоже некоторое уважение к ней, как к ассистенту «профессора».
Из шести раненых двое были, по мнению Ивана Петровича, почти безнадежны. О них он сказал немцу-хирургу: «Malum!»[1] — и тот подтвердил это скорбным выражением глаз. Для четырех других нужно было установить порядок оперирования, и, когда это сделали, Иван Петрович спокойно и деловито вынул свой пузырек без сигнатурки и шприц.
Следившая за всеми его движениями Надежда Гавриловна уловила его легкий пригласительный кивок, отошла с ним вместе к окну и протянула ему обнаженную до локтя правую руку.
Наполнив из пузырька шприц, Иван Петрович сделал инъекцию в локтевой сгиб руки той, с которой прожил всю свою сознательную жизнь, дороже которой не было для него никого и ничего в жизни.
Руки его дрожали при этом, но он всячески сдерживал дрожь. Потом передал жене шприц, предварительно наполнив его. Заметив в ней робость, он сделал себе инъекцию сам.
Это отняло у Ивана Петровича всего две, не больше, минуты, но он почувствовал, что силы его слабеют, что ему хочется сесть, даже прилечь. Он видел, что Надежда Гавриловна уже села на белый больничный табурет, что лицо ее побледнело, что она подняла руку к сердцу и смотрит на него расширенными, почти неподвижными глазами.
Тогда он собрал всю энергию, какая еще теплилась в нем, придвинул к ее табурету другой, сел с нею рядом, положил голову на ее плечо и выпустил из рук опустевший уже пузырек и шприц.
Тут же вошли в палату хирург, офицер и санитары, выходившие перед этим, чтобы перенести в операционную первого из предназначенных к операции вместе с его койкой, и остановились, изумленные. Потом хирург бросился к пузырьку, валявшемуся у ног Ивана Петровича, понюхал его и сказал испуганно: