Вот таким образом блистательный род человеческий управляется со своим вращающимся шариком.
И он на время присоединился к спящим.
6
Умывальник в маленьком туалете позади кабинета был из темного оникса, с золоченой арматурой, с кранами в виде дельфинов, с фарфоровой мыльницей в виде раковины, с полотенцами, пушистыми и мягкими, как мех норки. Зеркала украшали все четыре стены; мистер Сэммлер увидел себя в новых ракурсах, и ему это не доставило удовольствия. Пенистое мыло пахло сандаловым деревом. Бритвенное лезвие затупилось, пришлось его наточить о фарфор. Вполне вероятно, что этим лезвием пользовались дамы, чтобы брить волосы на ногах. Сэммлеру не хотелось подниматься наверх в поисках другой бритвы. Хозяйская спальня сильно пострадала от наводнения. Дамам пришлось оттащить матрасы с кроватей в сухой угол. Доктор Лал спал в комнате для гостей. Уоллес? Весьма возможно, он провел ночь, стоя на голове, как йог.
Сэммлер вдруг прервал бритье и замер, уставясь на собственное отраженное в зеркале маленькое, сухое, «ухоженное» лицо, вспыхнувшее неожиданно ярким румянцем. Даже набухший и мутный невидящий левый глаз слегка заблестел в зареве этого румянца. Где они все? Приоткрыв дверь, он прислушался. Ни звука. Он вышел в сад. Машина доктора Лала исчезла. Он заглянул в гараж, там тоже было пусто. Исчезли, убежали, смылись!
На кухне он обнаружил Шулу.
— Что, все уехали? — сказал он. — Интересно, как я доберусь до Нью-Йорка?
Она процеживала сквозь конический фильтр кофе, который варила по французскому рецепту.
— Все уехали, — сказала она. — Доктор Лал не мог ждать. Для меня не нашлось места в машине. Ведь машина, которую он арендовал, двухместная. Роскошный «остин-хейли», ты заметил?
— А где Эмиль?
— Ему нужно было отвезти Уоллеса в аэропорт. У него сегодня пробный полет. Ты знаешь, для этой его затеи. Ну, эти фотографии с самолета и все такое.
— А я застрял здесь. Где расписание? Мне срочно надо в Нью-Йорк.
— Сейчас уже больше десяти, поезда идут довольно редко. Я позвоню, спрошу. Скоро приедет Эмиль и отвезет тебя на станцию. Ты спал, и доктор Лал не хотел тебя беспокоить.
— Какое невнимание! И ты, и Марго знали, что я спешу в город.
— Машина у него просто прелестная. Марго выглядела в ней довольно нелепо.
— Не раздражай меня.
— Папа, ты заметил, что у Марго ужасно толстые ноги? Ты, наверное, никогда не замечаешь таких вещей. Впрочем, когда она сидит в машине, их не видно. Доктор Лал позвонит тебе попозже. Так что ты еще увидишься с ним.
— С кем, с Лалом? А зачем? Я надеюсь, его рукопись там?
— Там?
— Не серди меня, не повторяй мои вопросы! Я и так сержусь. Почему ты не разбудила меня? Я спрашиваю, его рукопись действительно в камере хранения?
— Я положила ее туда собственными руками и заплатила за это двадцать пять центов. И взяла ключи с собой. Нет, ты увидишь его не из-за рукописи, а из-за Марго. Она за ним охотится. Впрочем, ты и этого не заметил. А я бы действительно хотела поговорить с тобой об этом, папа.
— Не сомневаюсь, что ты хотела бы. Честно говоря, я заметил тоже. Что ж, она вдова, она уже достаточно походила в трауре, и ей нужен кто-нибудь. Вряд ли мы служим ей особым утешением. Я, правда, не могу понять, что она нашла в этом волосатом маленьком человечке. Я полагаю, это просто от одиночества.
— Я как раз могу ее понять. Доктор Лал — особенный человек. И ты это знаешь. Не притворяйся, я видела, как ты разговаривал с ним на кухне. Это было замечательно!
— Ладно, ладно. Что мне делать сейчас? Ты знаешь, дела Элии очень плохи.
— Правда?
— Хуже быть не может. И вот теперь я не знаю, как отсюда выбраться!
— Папа, я все устрою. И ты не добрился. Иди брейся, а я принесу тебе чашку кофе.
Он отправился в туалет, думая о том, как они ловко избавились от него. Отстранили. Как Цезарь Помпея или Лабиена. Ему не следовало уезжать из города. Теперь он отрезан от своей базы. Как же все-таки добраться до Элии, который так нуждается в нем сегодня? Взявши трубку в кабинете, чтобы позвонить в госпиталь, он услышал сигнал «занято» — это Шула пыталась дозвониться на Пенсильванский вокзал. Сейчас нужны были качества, которых у Сэммлера не было никогда: терпение, способность ждать. Однако он старался развить их в себе путем тренировки. Нужно начинать с внешнего самообладания. Он уселся на маленький пуф напротив дивана, уставясь на роскошный шелковистый зеленый ворс афганского пледа, которым он укрывался прошедшей ночью. Утро было воистину прелестное. Пока он прихлебывал принесенный Шулой кофе, в комнату заглянуло солнце. Стеклянные столики на ножках и на полукруглых бронзовых подставках отбрасывали причудливые радужные блики на восточный ковер на полу.
— Все время занято, — сказала Шула.
— Я знаю.
— Сейчас во всем Нью-Йорке телефонный кризис. Специалисты ломают голову над этим.
Она вышла в сад, а Сэммлер снова попытался связаться с больницей. Но все номера были заняты, и он, отчаявшись, положил на место бесконечно попискивающую трубку. Представить себе невозможно это космическое количество разговоров, связей, коммуникаций. Использование невидимых сил вселенной. Внизу, в саду, Шула тоже вела разговор. В саду было тепло. Там росли тюльпаны, нарциссы, жонкилии с тонким нежным запахом. Похоже, она выясняла у цветов, как они поживают сегодня. Ответа ей не требовалось. Достаточно было их прекрасного вида. Сама Шула была тоже прекрасным видом чего-то, органически странного. Оттого, что вчера он увидел ее всю, сегодня, наблюдая, как она ходит по траве, он ощущал даже ее физический вес. Все ее женское тело вспоминалось при этом, ровная белая кожа, торс, ступни, живот с треугольником внизу и курчавые волосы — как те, что выбиваются из-под косынки. Все доступно взгляду и прикосновению. А кто знает всю правду даже о растениях? Как-то они с Марго видели по телевизору передачу о ботанике, который умудрился подсоединить самозаписывающий прибор — детектор лжи — к цветам и записать различные реакции роз на нежные и грубые возбудители. Он утверждал, что грубость заставляла их съеживаться. Когда на землю перед ними бросили мертвую собаку, они отшатнулись. Сопрано, поющее колыбельную, вызвало противоположный эффект. Сэммлер предположил, что сам исследователь, с его бледностью, косящим взглядом и острым носом всезнайки, вызывал отвращение у роз и африканских фиалок. Даже при отсутствии нервов эти организмы умели отличать хорошее от плохого. Мы же с нашим избытком воспринимающих устройств находимся в состоянии нервного хаоса. Тени деревьев трепетали на ковре, тени оконных рам лежали неподвижно; блики от стекла и бронзы переливались, играли; среди всего этого мистер Сэммлер протирал ботинки бумажным полотенцем, которое Шула постелила на поднос под кофейной чашкой. Ботинки все еще не высохли. Они были влажные, противные. У Марго тоже были подопечные растения, и Уоллес готовился открыть бизнес, связанный с растениями. Очень жаль, если первые контакты с миром растений окажутся полностью в руках сумасшедших. Может быть, имеет смысл самому поговорить с ними? На сердце у мистера Сэммлера было тяжело, и он старался отвлечься. Однако тяжесть на сердце не отступала.
Он опять вернулся к болевой точке. Какой странный знак — этот потоп, что Уоллес устроил на чердаке. Ведь это же метафорически представленное состояние Элии. В связи с этим состоянием возникали другие образы: вздувающийся нарывами мозг, накипь ржавой кровянистой пены на этом особом растении, которое растет у нас в голове. Нечто вроде вьюнка. Или, скорее, вроде толстой цветной капусты. Этот кран, навинченный на артерию, не может понизить давление, а значит, сосуд должен лопнуть там, где он тоньше паутины. И тогда — наводнение, потоп! Надо стараться думать о чем-то утешительном… О чем бы? Ну да, о жизни! Каждый, кому она дана, обречен ее потерять. Или можно считать, что сейчас наступил звездный час Элии, когда он сможет проявить свои лучшие стороны. Да, но все это хорошо до поры, пока смерть не посмотрела тебе прямо в глаза. Тогда всем этим мыслям грош цена. Все дело в том, что он, Сэммлер, именно сейчас должен был быть в больнице — чтобы сделать то, что должно быть сделано; сказать то, что должно быть сказано и что может быть сказано. Собственно, он сам не знал точно, что могло и должно было быть сказано. Он бы не мог определить это. Когда человек, как он, живет только внутренней жизнью, вырабатывая только свои собственные предельно сжатые заключения, он становится некоммуникабельным. Всякая попытка объяснить и выразить свои взгляды становится утомительной и раздражающей, он хорошо понял это вчера вечером. Но он не чувствовал себя некоммуникабельным с Элией. Напротив, он бы хотел высказать все, что возможно. Он хотел немедленно оказаться в больнице, чтобы сказать хоть что-нибудь. Он любил своего племянника, в нем было нечто, в чем Элия нуждался. Как, впрочем, в каждом, кто любит. Конечно, первое место у смертного одра Элии принадлежало Анджеле и Уоллесу, но что-то было не похоже, чтобы они собирались его занять.