«Необыкновенное присутствие духа не оставляло больного. От времени до времени он тихо жаловался на боль в животе и забывался на короткое время. <…> Около четвертого часу боль в животе начала усиливаться и к пяти часам сделалась значительною. Я послал за Арендтом, он не замедлил приехать. Боль в животе возросла до высочайшей степени. Это была настоящая пытка. <…> Больной испытывал ужасную муку. Но и тут необыкновенная твердость его души раскрылась в полной мере. Готовый вскрикнуть, он только стонал, боясь, как он говорил, чтоб жена не услышала, чтоб ее не испугать. Зачем эти мучения, сказал он, без них я бы умер спокойно»{43}.
Позже Жуковский писал: «До пяти часов Пушкин страдал, но сносно. Кровотечение было остановлено холодными примочками. Но около пяти часов боль в животе сделалась нестерпимою, и сила ее одолела силу души; он начал стонать; послали за Арендтом»{44}.
«Умирающий издавал такие крики, что княгиня Вяземская и Александра Николаевна (сестра Натальи Николаевны. — Авт.), дремавшие в соседней комнате, вскочили от испуга»{45}, — записал Бартенев со слов Веры Федоровны. Тяжелое состояние Пушкина заставило княгиню написать записку Жуковскому: «Умоляю приходите тотчас. Арендт говорит, что он едва ли переживет ночь».
«В продолжение ночи страдания Пушкина до того увеличились, что он решил застрелиться. Позвав человека (своего верного „дядьку“ Никиту Козлова. — Авт.), он велел подать ему один из ящиков письменного стола; человек исполнил его волю, но, вспомнив, что в этом ящике были пистолеты, предупредил Данзаса. Данзас подошел к Пушкину и взял у него пистолеты, которые тот уже спрятал под одеяло; отдавая их Данзасу, Пушкин признался, что хотел застрелиться, потому что страдания его были невыносимы»{46}.
«Что было бы с бедною женою, если бы она в течение двух часов могла слышать эти крики; я уверен, что ее рассудок не вынес бы этой душевной пытки. Но вот что случилось: жена в совершенном изнурении лежала в гостиной головой к дверям, и они одни отделяли ее от постели мужа. При первом страшном крике его княгиня Вяземская, бывшая в той же горнице, бросилась к ней, опасаясь, чтобы с нею чего не случилось. Но она лежала неподвижно (хотя за минуту говорила); тяжелый, летаргический сон овладел ею; и этот сон миновался в ту самую минуту, когда раздалось последнее стенание за дверями»{47}, — позднее описывал происходящее Жуковский.
А. И. Тургенев писал о том же всего несколько часов спустя: «Ночью он кричал ужасно: почти упал на пол в конвульсии страдания. Благое провидение в эти самые десять минут послало сон жене, она не слыхала криков, последний крик разбудил ее, но ей сказали, что это было на улице, после он еще не кричал»{48}.
«Наконец боль, по-видимому, стала утихать, — пять дней спустя в своей записке (названной „Последние дни Пушкина. Рассказ очевидца“) напишет доктор Спасский, — но лицо еще выражало глубокое страдание, руки по-прежнему были холодны, пульс едва заметен. „Жену, просите жену“, — сказал Пушкин. Она с воплем горести бросилась к страдальцу. Это зрелище у всех извлекло слезы. Несчастную надобно было отвлечь от одра умирающего»{49}.
«Этой прощальной минуты я тебе не стану описывать. Потом потребовал детей; они спали; их привели и принесли к нему полусонных. Он на каждого оборачивал глаза молча; клал ему на голову руку; крестил и потом движением руки отсылал от себя.
„Кто здесь?“ — спросил он Спасского и Данзаса, — сообщал Жуковский отцу поэта. — Назвали меня и Вяземского. „Позовите“, — сказал он слабым голосом. Я подошел, взял его похолодевшую, протянутую ко мне руку, поцеловал ее: сказать ему ничего я не мог, он махнул рукою, я отошел. Так же простился он и с Вяземским»{50}.
«С нами прощался он посреди ужасных мучений и судорожных движений, но духом бодрым и с нежностью. У меня крепко пожал руку и сказал: прости, будь счастлив!»{51}, — писал сам Петр Андреевич Вяземский в письме Александру Яковлевичу Булгакову.
«В эту минуту приехал граф Вьельгорский, и вошел к нему, и так же в последние подал ему живому руку. Было очевидно, что спешил сделать свой последний земной расчет и как будто подслушивал идущую к нему смерть. Взявши себя за пульс, он сказал Спасскому: смерть идет. <…>
С утра 28-го числа, в которое разнеслась по городу весть, что Пушкин умирает, передняя была полна приходящих. Одни осведомлялись о нем через посланных, другие — и люди всех состояний, знакомые и незнакомые — приходили сами»{52}, — писал Жуковский Сергею Львовичу Пушкину.
Именно по распоряжению Жуковского на двери стали вывешивать бюллетени для оповещения многочисленных посетителей. Утром 28 января Василий Андреевич написал первый листок: «Первая половина ночи беспокойна; последняя лучше. Новых угрожающих припадков нет; но так же нет, и еще и быть не может облегчения».
28 января 1837 года.
Я. Н. Неверов — С. П. Шевыреву.
«Сегодня целый день перед домом Пушкина толпились пешеходы и разъезжали экипажи: весь город принимает живейшее участие в поэте, безпрес-танно присылают со всех сторон осведомляться, что с ним делается…»
Из письма А. И. Тургенева[9]:
«28 генваря.
11 час. утра. Он часто призывает на минутку к себе жену, которая все твердила: „он не умрет, я чувствую, что он не умрет“. Теперь она, кажется, видит уже близкую смерть. — Пушкин со всеми нами прощается; жмет руку и потом дает знак выйти. Мне два раза пожал руку, взглянул, но не в силах был сказать ни слова. Жена опять сказала: „Что-то подсказывает мне, что он будет жить“. — С Велгурским, с Жуковским также простился. Узнав, что Катерина Андреевна Карамзина здесь же, просил два раза позвать ее и дал ей знать, чтобы перекрестила его. Она зарыдала и вышла.
11 1/2. Опять призывал жену, но ее не пустили; ибо после того, как он сказал ей: „Арндт сказал мне мой приговор, я ранен смертельно“, она в нервическом страдании лежит в молитве перед образами. — Он беспокоился за жену, думая, что она ничего не знает об опасности, и говорит, что „люди заедят ее, думая, что она была в эти минуты равнодушною“. Это решило его сказать об опасности»{53}.
«…Вчера же, — писал Александр Иванович Тургенев в тот же день своей двоюродной сестре Нефедьевой в Москву, — на вечеринке у кн. Алексея И. Щербатова, подходит ко мне Скарятин и спрашивает: „Каков он и есть ли надежда?“ Я не знал, что отвечать, ибо не знал и о ком он меня спрашивает. „Разве вы не знаете, — отвечал Скарятин, — что Пушкин ранен и очень опасно, вряд ли жив теперь?“ Я все не думал о Поэте Пушкине; ибо видел его накануне, на бале у гр. Разумовской, накануне же, т. е. третьего дня провел с ним часть утра; видел его веселого, полного жизни, без малейших признаков задумчивости: мы долго разговаривали о многом и он шутил и смеялся. 3-го и 4-го дня также я провел с ним большую часть утра; мы читали бумаги, кои готовил он для 5-ой книжки своего журнала. Каждый вечер видал я его и на балах спокойного и веселого. <…>
Гекерн ранен в руку, которую держал у пояса: это спасло его от подобной раны какая у Пушкина. Пуля пробила ему руку, но не тронула кости и рана не опасна. Отец его прислал заранее для него карету, — он и Пушкин приехали каждый в санях, и секундант Гекерна не мог отыскать ни одного хирурга — Гекерн уступил свою карету Пушкину; <…> дорогой в карете шутил он с Данзасом; его привезли домой; жена и сестра жены, Александрина, были уже в беспокойстве; но только одна Александрина знала о письме его к отцу Гекерна <…> Послали за Арндтом; но прежде был уже у раненого приятель его, искусный доктор Спасский; нечего было оперировать; надлежало было оставить рану без операции; хотя пулю и легко вырезать: но это без пользы усилило бы течение крови. Кишки не тронуты; но внутри перерваны кровавые нервы, и рану объявили смертельною. Пушкин сам сказал доктору, что он надеется прожить дня два <…> Когда ему сказали, что бывали случаи, что и от таких ран оживали, то он махнул рукою, в знак сомнения. Иногда, но редко подзывает к себе жену и сказал ей: „Будь спокойна, ты невинна в этом“. Княгиня Вяземская и тетка Загряжская, и сестра Александрина не отходят от жены; я провел там до 4-го часа утра с Жуковским, гр. Велгурским и Данзасом; но к нему входит только один Данзас. Сегодня в 8-м часу Данзас велел сказать мне, что „все хуже да хуже“. <…> Прошу вас дать прочесть только письмо это И. И. Дмитриеву и Свербееву»{54}.