Александра Федоровна послушно навела лорнет на нее и со своей доброй чарующей улыбкой, ответила:
— Да, прекрасна, в самом деле прекрасна! Ваше изображение таким должно бы было перейти потомству!
Император поспешил исполнить желание, выраженное супругою. Тотчас после бала придворный живописец написал акварелью портрет Натальи Николаевны в библейском костюме для личного альбома императрицы. По ея словам, это вышло самое удачное изображение из всех тех, которые с нея снимали. Вероятно, альбом этот сохранился и теперь в архиве Аничковскаго дворца, но никому из детей не привелось его видеть»{781}.
Князю Вяземскому, в числе немногих избранных, присутствовавших на этом балу, довелось увидеть «живую картину» — саму Наталью Николаевну в костюме Ревекки. Находясь в плену своих впечатлений от минувшего бала, он писал ей:
«Что поделывает прекрасная еврейка или прекрасная гречанка и на что она решилась? Волнения бала маскарада так меня ослабили, что я не хорошо себя чувствую и не буду выходить из дому. Но если я нужен Вам, то я к Вашим услугам. Едете ли Вы сегодня на бал…»{782}.
Комплиментарные россыпи Вяземского удивляют своей откровенностью: то он восхищается «живописной головкой Натальи Николаевны», не преминув заметить и о ее «кокетничавшей» ножке, то напоминает ей о том, что она была на одном из балов «удивительно, разрушительно, опустошительно хороша», то дает советы «как вести себя нынешним вечером, чтобы не было скучно, но и не слишком весело», то ревнует ее к другим и предостерегает от возможных увлечений, то корит ее за то, что она подкрасила себе лицо, следит за переменой ее настроения и признается в том, что всю ночь мечтал о плечах Натальи Николаевны…
Позднее он писал: «Вчера я приготовил Вам Верне[147], который хотел просить у Вас разрешения написать Ваш портрет. Сегодня Вам придется обойтись и без Вашего портрета и без моего оригинала»{783}.
Светская приятельница Натальи Николаевны и воспетая в стихах князем Вяземским А. О. Смирнова (Россет), однажды тонко подметив стремление последнего отразиться в зеркалах собственных хрустальных построений, его велеречиво-напыщенный стиль (столь сладостный для автора и утомительный для предмета поклонения), как-то призналась: «…сказал мне Вяземский: когда любишь, то восхитительнее всего то, что предшествует формальному объяснению»{784}.
Примерно в то же время, в марте 1843 года, вернувшаяся в Петербург и жившая, по словам П. А. Плетнева, «у Симеоновского моста на Фонтанке в доме Безобразова», Евдокия Ростопчина написала стихотворение «Поэтический день», посвященное памяти М. Ю. Лермонтова.
В том же году его друг и родственник, секундант двух дуэлей и свидетель гибели поэта — А. А. Столыпин-«Монго», перевел в Париже на французский язык роман «Герой нашего времени».
Сам же Столыпин — личность экзотическая и загадочная, при жизни был удостоен самых восторженных откликов современников, один из которых писал: «Это был совершеннейший красавец <…> Он был одинаково хорош и в лихом гусарском ментике, и под барашковым кивером нижегородского драгуна и, наконец, в одеянии современного льва, которым был вполне, но в самом лучшем значении этого слова. Изумительная по красоте внешняя оболочка была достойна его души и сердца. Назвать „Монгу Столыпина“ значит для людей нашего времени то же, что выразить понятие о воплощенной чести, образце благородства, безграничной доброте, великодушии и беззаветной готовности на услугу словом и делом. Его не избаловали блистательнейшие из светских успехов <…> Столыпин отлично ездил верхом, стрелял из пистолета и был офицер отличной храбрости»{785}.
Участник героической обороны Севастополя, после окончания Крымской войны 1853–1856 гг. так и не женившись, А. А. Столыпин уехал за границу, где и скончался в 1858 году во Флоренции в возрасте 42-х лет. Тело его было перевезено в Петербург и погребено рядом с родителями на Лазаревском кладбище Александро-Невской лавры.
20 апреля 1843 года
А. О. Смирнова (Россет) — В. А. Жуковскому. Из Рима в Германию.
«Что вы делаете, милый и многолюбимый Василий Андреевич, и зачем не отвечали на мое флорентийское письмо? Или оно к вам не дошло? Я в Риме уже три месяца, живу хотя не припеваючи, однако ж с некоторым удовольствием… Жене вашей передайте мой дружеский поклон и приготовьте ее увидеть теперь просто Осиповну, от Иосифовны мало что осталось… Мои дети славные девчонки; у меня гувернантка прекрасная. Бог мне ее послал, потому что я совершенно не способна воспитывать детей… Об Карамзиных не знаю ничего непосредственно, разнесся было слух, что Андрей женится на Дуке, сестре графа Клейнмихель. Это бы не дурно, но до сих пор слухи не оправдались…»{786}.
Однако не всегда слухи достигали адресата в своем первозданном виде. На самом деле не Андрей, а его младший брат — Владимир Карамзин, женился на баронессе Александре Ильиничне Дука (1820–1871), что в целом тоже было «не дурно», по мнению А. О. Смирновой.
Андрей Николаевич, которого долгие годы связывало с поэтессой Евдокией Ростопчиной глубокое взаимное чувство, 10 июля 1846 года женился на вдове миллионера-заводчика П. Н. Демидова — Авроре Карловне, урожденной графине Шернваль (1808–1902). В том же году Андрей Карамзин поступил на службу адъютантом шефа жандармов генерала А. Ф. Орлова, сменившего на этом посту графа А. X. Бенкендорфа, скончавшегося 11 сентября 1844 года.
Что же касалось третьего брата — Александра Карамзина, то он женился на княжне Наталье Васильевне Оболенской. Спустя много лет еще раз сбылось пророчество Смирновой: «вор-тиран граф Клейнмихель» (как назвал его П. В. Долгоруков), лишь в 1856 году получивший титул графа, женил своего сына Владимира на внучке историографа Карамзина, княжне Екатерине Петровне Мещерской, и молодые жили в квартире Пушкина в доме на Мойке. И было это в августе 1874 г.
Возможно, причиной такого весьма отдаленного представления о происходящем в России стало долгое пребывание многих адресатов далеко за ее пределами. От Рима и Парижа до Ревеля и Гельсингфорса протянулись нити привязанности, знакомств, любви и дружбы, объединяющие, а подчас и разъединяющие на долгие годы представителей высшего света царственного Петербурга и белокаменной Москвы.
С наступлением короткого северного лета отдыхающие спешили насладиться вечерним ароматом дачной жизни, пешими и морскими прогулками, прелестью купального сезона — всего того изящного и изысканного, что сопровождало избранное светское общество.
19 мая 1843 года
А у Натальи Николаевны в это время были совсем другие заботы. В день, когда ее дочери Маше исполнилось 11 лет, она написала письмо брату Дмитрию, в котором вновь вынуждена была просить его о милости:
«19 мая 1843 года, Петербург.
…Я не смогла ответить на твое письмо так быстро, как мне хотелось бы, по многим причинам, но главная — не было времени. Вскоре все уезжают из города и я, признаюсь тебе, в восторге от этого. Меньше обязательных выездов, а следственно, и меньше расходов. Местры будут жить в Царском Селе, Строгановы — на островах. Друзья разъезжаются. А мы прочно обосновываемся здесь и никуда не двинемся. Дети продолжают усердно и регулярно заниматься.
Зная, что ты находишься в постоянных заботах, я понимаю, что надоедаю тебе с нашими делами, но если сейчас у тебя голова посвободнее, мой добрый брат, ради бога, подумай немножко о нас. Мне нет необходимости говорить тебе, что мы испытываем большой недостаток в деньгах, что, прислав нам обеим то, что нам полагается, ты чрезвычайно облегчишь наше положение, и мы считали бы это настоящим благодеянием. С тем, что нам причитается на 1-е июня, сумма достигает 3000 рублей, это такая большая сумма, что для нас она была бы помощью с неба. Прости, тысячу раз прости, любезный Дмитрий. Пока я могу обходиться без твоей помощи, я всегда молчу, но к несчастью, я сейчас нахожусь в таком положении, что совершенно теряю голову и обращаюсь к тебе, ты моя единственная надежда»{787}.