13 декабря 1842 года
Князь Вяземский по-прежнему не обходил Наталью Николаевну своим навязчивым вниманием и продолжал «нежничать» и одаривать ее своими «отеческими» советами, в частности, по поводу салона Карамзиных:
«…Вы знаете, что в этом доме спешат разгласить на всех перекрестках не только то, что происходит в гостиной, но еще и то, что происходит и не происходит в самых сокровенных тайниках души и сердца. Семейные шутки предаются нескромной гласности, а следовательно, пересуживаются сплетницами и недоброжелателями. Я не понимаю, почему вы позволяете в вашем трудном положении, которому вы сумели придать достоинство и характер святости своим поведением, спокойным и осторожным, в полном соответствии с вашим положением, — почему вы позволяете без всякой надобности примешивать ваше имя к пересудам, которые, несмотря на всю их не значимость, всегда более или менее компрометирующи… Все ваши так называемые друзья, с их советами, проектами и шутками — ваши самые жестокие и самые ярые враги. Я мог бы многое сказать вам по этому поводу, привести вам много доказательств и фактов, назвать многих лиц, чтобы убедить вас, что я не фантазер, и не помеха веселью, или просто сказать собака которая, перед сеном лежит, сама не ест, и другим не дает. Но признаюсь вам, что любовь, которую я к вам питаю, сурова, подозрительна, деспотична даже, по крайней мере пытается быть такой»{763}.
И снова П. А. Вяземский — Наталье Николаевне: «Вы мое солнце, мой воздух, моя музыка, моя поэзия».
И в другом письме: «Спешу, нет времени, а потому могу сказать только два слова, нет три: я вас обожаю! нет четыре: я вас обожаю по-прежнему!»
«Мерзавка, каналья, пакостница» — но это уже в другой адрес, а именно — своей жены Веры Федоровны, за то, что она, ревнуя, роется в его бумагах, в поисках любовных писем. Судя по расточительным излияниям князя, она имела на то основания.
Пытаясь оградить Наталью Николаевну от «ярых врагов», «сплетниц» и «недоброжелателей» салона Карамзиных, Вяземский словно забывает, что его постоянными посетителями были и его дочь Мария Валуева с мужем Петром Александровичем, и жена Вера Федоровна, и дети его сводной сестры Екатерины Андреевны, хозяйки дома.
«Рекамье[143] этого салона была С. Н. Карамзина», — утверждал И. И. Панаев. Иные, напротив, считали А. О. Смирнову (Россет) «северной Рекамье».
Сама же Александра Осиповна в мемуарах подробно характеризует этот салон в разные периоды его существования. Так, много лет спустя она приводит свой диалог с Ю. Ф. Самариным, относящийся к 1830-м гг.:
«…Он спросил меня, правда ли, что мой муж уехал играть во время моих родов, зная, что следует этого ожидать. Я сказала, что это правда, но что я нисколько на него не в обиде, что, в сущности, не могу жаловаться на своего мужа, что у него есть слабости, но есть и большие достоинства, что я его уважаю и очень недовольна Софи Карамзиной, позволившей себе при людях обсуждать наши отношения, что я пожаловалась госпоже Карамзиной, сделавшей серьезное внушение Софи, но эта бедная Сонюшка неисправима»{764}.
Десятью годами ранее Смирновой отмечены события, приводимые ниже: «<…> У Карамзиных, с возвращения их из Дерпта, собирался весьма тесный кружок молодых людей; рекрутский набор лежал на Софье Николаевне, которую мы прозвали „бедная Сонюшка“: она летом и зимой рыскала по городу в черных атласных изорванных башмаках, вечером рассказывала свои сны, ездила верхом и так серьезно принимала участие в героинях английских романов, что иногда останавливала лошадь и кричала (своей младшей сводной сестре. — Авт.): „Лиза, это точно как тот пейзаж, которым Камилла восхищалась в замке, и т. д.“
Софья Николаевна делала тартины с ситным хлебом, Екатерина Андреевна разливала чай, а Волоша его подавал. Убранство комнат было самое незатейливое: мебели по стенкам с неизбежным овальным столом, окна с шторами, но без занавесок. Общество… было ограниченное; но дух Карамзина как будто группировал их вокруг своей семьи»{765}.
Так было в конце 1820-х годов, после кончины историографа.
Во времена посещения этого салона Пушкиным и Натальей Николаевной, то есть в 1830-х годах, распорядителем в нем стала Софи, которую друзья в шутку прозвали «Самовар-пашою», поскольку теперь уже в ее обязанности входило разливать чай. Однажды ей пришлось налить 138 чашек подряд. «Мне чуть-чуть не стало дурно!» — признавалась она в конце ноября 1836 г. брату Андрею в письме в Баден-Баден.
«Эта милая болтунья», как назвала ее А. О. Смирнова, доводила «умение обходиться в обществе до степени искусства и почти добродетели». «Общительность была ее страстью <…> Она никогда не была хорошенькой, но под этой некрасивой оболочкой… скрывалась… грация мотылька; грация мотылька чувствовалась и в ее уме»{766}, — характеризовала ее Анна Федоровна Тютчева.
В марте 1842 года этому «мотыльку» исполнилось 40 лет. Она по-прежнему была не замужем, недавно пережив очередное увлечение. На сей раз — Львом Пушкиным.
Надо полагать, что к тому времени влияние салона столь распространялось на многих, что Вяземский хотел «уговорить мадам Карамзину» уехать на зиму в Ревель, а Наталье Николаевне «лучше посещать казармы», чем салон Карамзиных.
Продолжая одаривать вдову Пушкина, Вяземский заказал ее портрет придворному художнику, и в конце 1842 года она вновь позирует Вольдемару Гау.
«Очень жалею, что не смог сегодня прийти полюбоваться оригиналом и копией, на копию с которой, скажу к слову, я претендую»{767}, — замысловато шутил Вяземский.
Портрет был написан в том же году. На нем Наталья Николаевна изображена в открытом бальном платье и бархатной шляпке со страусовым пером.
Желая иметь этот портрет, Вяземский просил художника выполнить с него копию.
Князь П. А. Вяземский — Наталье Николаевне.
«Сделайте милость, пришлите мне мой маленький портрет.
…Принесите эту жертву и утешьтесь тем, что подлинник еще лучше, и он Вам принадлежит»{768}.
В этом случае князь, как и прежде, велеречив, подразумевая под подлинником саму Наталью Николаевну.
Надо заметить, что этот ее парадный портрет считается одним из лучших, дошедших до нас.
* * *
1843 год
*
5 января 1843 года
Иногда проявления «внимания» ко вдове Поэта были чрезмерными и скорее назойливыми, чем сочувствующими. К числу подобных, несомненно, относятся суждения «обосновавшейся в Вене на зиму» Екатерины Дантес, писавшей брату Дмитрию:
«Вена, 5 января 1843 г.
Я начну с того, дорогой и добрейший друг, что пожелаю тебе хорошего и счастливого во всех отношениях нового года. <…>
Уже целую вечность я не получала вестей о вас, напиши мне о себе, о жене и детях. Видел ли ты Ваню, как здоровье Мари? Я давно жду от них писем. Как живет несчастный Сережа и его фурия?
Я имею иногда вести о сестрах через Нату Фризенгоф, которая их получает от тетушки Местр. Они здоровы, но я узнаю с сожалением, что более чем когда-либо они погрязли в обществе, которое Натали должна была бы упрекать во многих несчастьях и которое и теперь для нее может быть только чрезвычайно пагубным. Это не только мое мнение, но и мнение многих людей, искренне к ним привязанных. Смерть тетушки Катерины несчастье для них, потому что она отстраняла их, как только могла, от этого отвратительного общества Карамзиных, Вяземских, Валуевых, и она хорошо знала — почему.