И каждый день мы выступали перед хмурыми, молчаливыми мужиками; у каждого из них сзади, на пояснице, заткнут был за ремень узкий топор на длинном топорище. На наших выступлениях были и женщины, глядевшие добрее мужчин. Полно было детей, которые сидели впереди всех на полу.
Происходило это в школе, на сдвинутых партах с настланными сверху досками. Или в чьей-нибудь риге, прямо на земле, — зрители в таких случаях смотрели представление стоя. Мы читали стихотворные речи, исполняли частушки, пели торжественные песни и показывали кукольные спектакли.
Мы успели привыкнуть к тому, что никто не аплодировал. Первый раз мы просто растерялись, но нам объяснили, что в здешних местах никогда не видели какого-либо театрального зрелища и не знают, что в знак похвалы полагается хлопать ладонью об ладонь. После нашего выступления многие из хозяев шли к амбарам, отмыкали замки, при свете фонаря отвешивали семенное зерно для первого в здешних местах коллективного посева.
У меня до сих пор хранится самодельный плакатик, написанный по трафарету на оборотной стороне обоев: «Засыпано семян — ржи… ячменя… овса…» Такие плакатики, проставив количество пудов, мы приклеивали к воротам или к дверям изб.
Но все это происходило потом.
Что же до того первого вечера в райкоме, то все мы, ребята с московских окраин, еще не умея об этом сказать, даже подумать, впервые ощутили себя взрослыми гражданами.
Послеполуденная истома провинциального будничного базара.
Мы заглянули сюда с Андреем Владимировичем по дороге в райком, надеясь на случайную встречу с кем-либо из наших деревенских знакомых. Может статься, нам повстречается кто-нибудь из Любогостиц или из соседних деревень и мы узнаем, дома ли, в городе, или в областной центр уехал Иван Федосеевич, тамошний председатель. Нам очень важно повидать его сейчас, после недавнего закона о реорганизации МТС.
На рынке пустынно, тихо. Блестит жидкая грязь на мелком, круглом булыжнике мостовой. В темных промежутках между стенками палаток, в углах под заборами синеет смерзшийся грязный снег, — оттуда несет холодом и затхлостью. А мокрые, наслеженные деревянные площадки, на которых стоят узкие столы под навесами, желтеют и дымятся в лучах солнца.
Две или три городские старухи дремлют над эмалированными ведрами с квашеной капустой и крупными, будто заржавевшими солеными огурцами.
В мясном павильоне мясник рубит свиную тушу на широкие и тонкие бело-розовые куски, а колхозница, которой принадлежит эта туша, вздыхает, мнется, не смеет ему сказать, что хватит, мол, довольно, все равно покупателей уже нет, пускай бы до завтра полежала неразрубленной.
Тут народу побольше, чем в молочном павильоне, где почти пусто.
Но это не столько покупатели, сколько рыночные завсегдатаи, люди всё пожилые, старые, которые ходят сюда, как англичане в клуб. Старикам этим интересно, каков и откуда привоз, что почем; если же какому-нибудь товару цена дешевая, то они и купят. Они собираются по большей части здесь, около мяса, потому что этот продукт солидный, можно сказать основной, не то что яички или какая-нибудь морковь. Они твердо убеждены, что от мяса у человека вся крепость, и разговоры о том, будто в их возрасте оно вредно, считают пустой болтовней. По их мнению, вредной пищи, если она свежая, вообще не бывает, а есть пища слабая — для слабой работы, скажем картошка, молоко, и есть пища сильная — для сильной работы, например мясо, каша. А старому человеку именно сильная пища и нужна.
Эти старики, по преимуществу недавние продавцы, буфетчики в закусочных, заведующие ларьками, портные, швейцары, начинавшие работать «мальчиками» лет шестьдесят тому назад, почти все происходят от райгородских посадских людей. В древних переписных книгах я находил прозвища, от которых пошли их фамилии: Мосолов, Куракин, Тютнев… В первом случае родоначальником был Мосол, в старину этим словом называли здесь перекупщиков холста. Во втором случае предка кликали Курака, иначе говоря — портной или писец, который шьет или пишет неряшливо, дурно. Что же до третьей фамилии, то произошла она, скорее всего, от урочища, возле которого стоял двор ее основателя, потому что тютней в этих краях, говорят, называли болото с перехватом, узкое в одном месте.
Однако не одним лишь происхождением своим любопытны завсегдатаи районного базара. Такие вот старики располагают множеством точных сведений, касающихся различных обычаев, работ, особенностей и свойств какого-либо продукта, всех вообще обстоятельств деревенской жизни, которую знают доподлинно, так как с отроческих лет кормятся около крестьянина. И язык у них на диво хорош, в нем соединилась близкая к сути вещей речь земледельца с острословием приказчика или полового.
До меня доносится чей-то рассудительный, неторопливый голос: «Курица, если на ногах, рублей двадцать, битую — за пятнадцать отдадут».
Я вспоминаю, как Михаил Васильевич Грачев, относящийся к этой же категории людей, ответил однажды на обращенный к нему запоздалый упрек: «Брови надо вовремя подымать!» От него же я услышал в жаркую пору лета: «Горох весь окатился», то есть перезрел, круглый стал, крупный, и сразу на память пришло старинное «скатной — или самокатный — жемчуг».
Припоминается еще и раннее утро первого дня охоты, когда тот же Михаил Васильевич из своего окошка кричал через дорогу соседу, потерпевшему, видать, неудачу: «Александр Иванович, уток не продашь?» И сосед, секунды не думая, ответил: «Продаю только связками по двенадцать штук: три кряковых, три чирка, три шилохвостых, три нырка».
В эти мои размышления врезается фраза, добродушно адресованная самому себе стариком, торгующим у колхозницы свинину: «На базаре два дурака: одному хочется дешевле купить, другому — дороже продать».
Не встретив ни одного знакомого, мы уходим с базара.
Андрей Владимирович говорит, что время сейчас такое — выедешь из дому — на санях, а возвращаться надо на телеге, поэтому из дальних деревень никто на базар небось и не ездит… Да и поздно уже — обед!
Мы идем медленно, в тяжелой зимней одежде, нагретой солнцем.
На грязном тротуаре перед базарными воротами пестреют нестерпимо яркие бумажные цветы, блестящие деревянные яички, матрешки, маленькие фантастические колесницы с зеленым и красным узором на белой древесине колес и кузова. Мимо, покачиваясь, проезжают автоцистерны с горючим, тяжелые грузовики с бумажными пакетами минеральных удобрений или фанерными ящиками в цветных этикетках, — мокрыми, черными, рубчатыми своими колесами они мнут и месят желтоватый рассыпчатый снег…
Пахнет рогожей, керосином, старыми бочками из-под селедок.
В кабинете секретаря райкома светло и жарко от солнца, от пыльных столбов света, от горячих стекол шести окон. Только что здесь была экскурсия из соседнего района, а теперь вошли приглашенные секретарем представители двух колхозов, которым райком советует объединиться.
Товарищи рассаживаются вдоль стены, противоположной окнам, — там, вероятно, прохладнее, потому что кирпич долго держит зимний холод.
Деловой разговор еще не начался — ожидают председателя райисполкома, которому только что позвонили. И пока Василий Васильевич спрашивает товарищей, как они доехали, какова дорога, я разглядываю каждого из них — троих мужчин и одну женщину, — стараясь угадать, кто кем работает. Я знаю, что среди них должны быть два секретаря партийных организаций, председатель сельсовета и председатель колхоза, — второй председатель колхоза, известный по всей округе Фрол Ионыч Авдеев, умный и неторопливый старик, говорили мне, болен. Колхоз, где он уже много лет председателем, один из пяти или шести самых богатых в районе. Надо полагать, объединяют его с колхозом средним, если не слабым. Значит, трудность в том, чтобы склонить к этому делу «богачей». Но кто тут представляет их, кто из всех четырех — секретарь партийной организации богатого колхоза? На первый взгляд каждый может им оказаться, кроме, пожалуй, самого старшего из них, мужчины лет сорока с лишним.