Зеленью отливает и жесткая, смятая прошлогодняя трава в проталинах на склонах бугров, над которыми, уходя далеко в поля, серебряным глазетом сверкает наст, но и здесь все дело в жарком свете утреннего солнца первых дней апреля. Оно как бы растопило плотную голубизну неба, ставшего вдруг прозрачным, излучающим сияние, и все на земле отражает его свет.
Лес давно уже отошел от дороги за выпуклое белое поле, тянется там коричневой с желтинкой извилистой полосой, а за лесом еще одно выпуклое поле, и за ним еще полоса леса — зубчатая, почти синяя…
Перед иными селами на середину дороги выходят церкви. Едешь, еДешь прямо на церковь, и вдруг она отступит в сторону — дорога обойдет ее.
На сером полотне далеко открытого вперед шоссе отчетливо рисуются светлые автоцистерны, — они везут в столицу молоко вечернего удоя. Большие, чуть ли не целиком из стекла, красные или синие автобусы дальних маршрутов катят под уклон либо медленно взбираются на гору. Изредка проносится обтянутый выцветшим брезентом почти квадратный ГАЗ-69.
При встречах автомобили со свистом рвут воздух.
Снова вдоль дороги встал лес, и на белой полянке в этом зеленом еловом лесу оранжевой выглядит кирпичная древняя часовня. Ровно четыреста один год тому назад, возвращаясь с мужем в Москву с освящения храма в одном здешнем монастыре, на этом самом месте царица родила наследника гневливейше-му из русских царей. Должно быть ради необычности обстановки, в какой рожала царица, поставлен был этот памятник — сам по себе царевич такой чести не заслужил, так как был слабоумен.
Все дальше, дальше уводит дорога. Мелкий гравий, которым посыпан асфальт, бьется об днище автомобиля. Первая в этом году пыль завивается, надо полагать, дымкой позади нас, как вон у той бегущей впереди машины.
Просторная всхолмленная земля лежит вокруг — с перелесками в оврагах и на буграх, с пустыми косогорами, с красными прутьями тальника, торчащими возле речки, на льду которой уже стоит вода, с высоким жердистым осинником, с замшелым ельником в низинке и бором на суходоле.
Позади остался Павловск, светлая березовая роща на выезде…
Городок этот, в сущности, часть Райгорода, до которого отсюда всего двадцать километров. И народ здешний, хотя и принадлежит к другому району, тот же райгородец. На городской площади между двухэтажными, неопределенной архитектуры каменными домами с пестреющими на них вывесками тех же самых учреждений, что и в соседнем Райгороде, потолкавшись среди людей, мы с Андреем Владимировичем услышали хорошо нам знакомый характерный выговор. Я тут же вспомнил присловье, которым в старину дразнили райгородца: «У нас-ти в Райгороди чесноку-ти, луку-ти, а навоз все конёвий!» Не в говоре, конечно, суть, однако и он наводит на мысль, что районам этим хорошо бы вернуться к естественной, исторически сложившейся общности. Кстати, и в старое врем^ в Павловске учрежден был однажды административный центр, однако мера эта себя не оправдала и городок благополучно перевели в за-штат.
От Павловска начинается спуск в приозерную котловину. Здесь уже нет ни лесов, ни перелесков, только могучие раскидистые ветлы стоят по обеим сторонам дороги, — даже сейчас, лишенные листьев,'ветви их образуют свод. Дорога в этих местах петляет, быть может потому, что прокладывали ее среди болот, выбирая место посуше, потверже. В западинах рядом с дорожной насыпью, в овражках, на льду бесчисленных здешних речек накопилось уже изрядно снежной воды. Если остановить машину, слышен тихий звенящий шум — открыто, прорыв ровчик в зернистом снегу, или потаенно, под приподнятой, смерзшейся в лед коркой, вода бежит сюда со всех окрестных возвышенных мест. Мне припоминается, как председатель колхоза в Любогостицах, старый мой друг Иван Федосеевич, сказал однажды, что если за сто верст отсюда бабка сослепу горшок в печи опрокинет, так тут будет наводнение. Впрочем, нынче едва ли можно ожидать большой воды, — дни хотя солнечные, но тает медленно, а ночью подмораживает.
На далеком пригорке справа от нас чуть поблескивают среди серых ветел красные и зеленые крыши села. Оно стоит высоко над речкой, свинцовый лед которой темнеет между белыми берегами, кое-где исчерченными лозняком.
В этом селе родилась и жила до замужества Наталья Кузьминична.
Каждый раз, когда я приезжаю в Ужбол, она спрашивает меня, видел ли я по дороге красивое село на горе, внизу еще там речка… Бывало, в девушках бегала она каждое утро с эдакой кручи купаться, босая, по росе, а трава под ногами мягкая, кусты на берегу, когда продираешься, царапаются, и в тихой воде вдруг что-то вскидывается. Потом она рассказывает, как на горячих конях умчал ее отсюда свадебный поезд. «Я девятнадцати лет, по двадцатому, вышла, — вздыхает она, — год, говорят, несчастливый».
Муж Натальи Кузьминичны трагически погиб через шесть лет после свадьбы, оставив ее с двумя детьми и старухой свекровью. Замуж Наталья Кузьминична больше не пошла, хотя сватались многие, не пожелала мальчикам своим отчима. Четверть с лишним века прожила она крестьянской вдовой.
Чего уж скрывать от самих себя, — мы торопимся в Райгород потому, что считаем эту встречу с Натальей Кузьминичной едва ли не последней. Мы обязательно хотим повидать ее до операции, будто бы назначенной на завтра. Операцию-то она может и перенести, но каково будет видеться с ней, хорошо зная, что болезнь приговорила ее к близкой трудной смерти.
И хочется понять, чем была ее жизнь.
На рассвете соскакивала Наталья Кузьминична с печи, сунув ноги в сапоги, шла во двор, выпускала корову, зябко поеживаясь, принималась топить печь, приносила с колодца воду, чистила картошку, поднимала ухватом ведерные чугуны; отстряпавшись, заперев избу, уходила в поле.
Холодный весенний ветер на пашне, бывало, докрасна исхлещет лицо. Сухощавое, но крепкое тело дрожит от напряжения, какое требуется, чтобы удержать сошники в борозде.
Случалось, зимой бригадир наряжал в лес за дровами.
И она запряжет, проверит, в меру ли подтянут чересседельник, сунет кнут в сено, сядет по-бабьи, вытянув ноги, шевельнет вожжой… Лошадь покачивает впереди заиндевевшим курчавым крупом, бежит неторопливой трусцой. В темном воздухе чуть сеется мерзлый пушок. Дремлется. Изредка заносит вдруг в сторону раскатившиеся дровни — и сна как не бывало.
А уж полоть, косить, жать — это ее постоянная работа.
И поросенку припасать. И корову доить.
И молоко отнести на рынок, пробежав с бидонами на коромысле километров шесть, или ягоды, или другой какой товар это ведь тоже была ее неизменная обязанность. И усадьбу она сама обихаживала, и весь дом.
По. субботам, настояв на золе кипяток и наготовив щелокуг она мыла ребятишкам головы, чесала частым роговым гребешком. Пока жива была свекровь, она и ее мыла, парила в печи, как здесь заведено.
Ей самой мало что нужно было, а ребят она одевала чисто, покупала им книжки, тетради, карандаши, однако не баловала, под горячую руку могла и мокрой тряпкой огреть либо веником. Мальчики росли не спесивые, если покличут их, они отнесутся приветливо, от гостинца отказываться не станут, но сами нипочем вперед не полезут, просить не будут.
Водились за ней и таланты.
Каждый бригадир и председатель, даже новый, приехавший в колхоз из других мест, хорошо знал, что Наталья Кузьминична мастерица стога метать. «Таково навьет да причешет, — утверждала молва, — что и ветру, не разворошить и дождю не промочить!» И она охотно выходила стожить сено.
Она признавалась мне, что вообще любит «вместешную» работу, то есть общую, коллективную. И работается, мол, веселее, и все про всех знаешь!
Для нее не было ничего интереснее деревенских новостей. На собрании она не посмеет выступить, но дела в колхозе ей известны во всех подробностях и частностях, и о каждом обстоятельстве у нее есть свое твердое суждение. А ничто так не сокращает времени и расстояния, как дотошный бабий разговор про всё на свете, — работают ли они в поле, или, расторговавшись, усталые и оживленные, не торопясь возвращаются с рынка.