— День добрый…
— …и благодатный, мил человек.
И каждый продолжал путь, с узелком своих забот, замкнутый, в столь открытом (и одиноком) мире.
Абалай становился очевидцем исхода — бог весть куда, где мерещился кусок хлеба, — семей, не имеющих за душой ничего, кроме детей. Маленькое пыльное войско: отец в авангарде, затем детишки; один, иногда грудной, под покровом широкой шали матери, облаченной, как правило, во все черное. Самым бодрым, если не был изнурен постоянным голодом, оказывался пес.
— День добрый…
— …и благодатный, сеньор.
Человек выказал почтительность, величая Абалая «сеньором». Увидав наездника вблизи, он поднялся с обочины, у которой отдыхал. Держа сомбреро в руке, отряхивал его от пыли об ногу.
— Знаешь меня?
— По слухам, сеньор.
Глядя на стоящего, Абалай задумался. Путник был из тех, кто, обнищав до последней крайности, теряет и веру в себя. Абалай подумал, что они могли бы странствовать вместе, осознал, сколь полезным может оказаться взаимодействие человека, разлученного с землей, и человека, идущего с ней вровень. Но тут же понял, что совместный путь предполагает беседу, а сам он немногословен. Рассудив так, поскакал дальше, не открыв бродяге, что подумал о нем, как о попутчике.
На склоне вдали маячила фигура вроде как в сутане, а на деле в черном пончо, ниспадавшем до пят. Отчаянными жестами призывала она к себе поскорее, но Абалай не спешил.
Для убедительности незнакомец размахивал длинной палкой, проявляя живой интерес к лошади, на которую претендовал, считая ее свободной.
Абалай терпеливо выслушал речь, подметил алчность, оценил мощь палки. Просто сообщил, что не склонен заводить компаньонов, чем вывел фигуру из себя. При виде такого результата Абалай решил отбыть без лишних слов.
Пройдоха саданул палкой, грозя снести голову всаднику: не уберег бы ее, не пригнись он вовремя, пока легкие кони уносили его прочь.
— Проваливай с Богом! — вопил незадачливый грабитель. — Проваливай с Богом!
«Чем я и занят», — утешался Абалай.
В следующий сезон здоровье ухудшилось. Не молчит он об этом, но и не трубит всюду. Жены пастухов опекают его, как могут: травяной отвар, бульон из мяса птицы, теплое козье молоко… Врачевать не решаются, считают, что человека в таком состоянии следует отправить в постель, но не этого человека. Тем более ни одна не осмеливается за него помолиться.
Абалай, разумеется, заполняет свое уединение молитвой. Но молится совсем не так, как полагают женщины, по своему, не вымаливая себе здоровья. Всегда он это делал одинаково. Его молитва подобна мысли, продолжающейся после произнесенной проповеди. Ни разу его мольба не выливается в жалобу.
Ныне, забившись со своей лихорадкой в ложбину и коченея, он замечает с приближением ночи величественные картины на небе. Они наполняют душу волнением, и хочется сделать то, что прежде не приходило в голову: помолиться на коленях, не нарушая обета, не спускаясь на землю, — согнувшись на лошади.
Пробует пылко, благоговейно, упорно, но не получается: рискует гибельным падением. В отчаянии обхватывает ногами лошадиный круп, полный решимости не рухнуть, противостоять несметным теням, готовым его поглотить.
Ему снятся лепестки персикового цветка. Толкует сон: вот мое лекарство — солнечная пора, ведь цветок распускается с приходом весны.
Однажды, при виде персикового дерева, все ветви которого усыпаны цветами, с благодарностью вспоминает тот сон, радуясь верности предзнаменования.
Какая-то женщина просит спасти сына. Абалай не понимает. Помочь отвезти его к врачу? Нет. Пусть благословит, и ребенок поправится. Абалай путается, что ему приписывают такое — принимают за старца. Потом раскаивается: «Если б я мог…».
Некто древний в белом пончо будоражит его дух. Среди множества столбов обезглавленных храмов он залез на разбитую колонну, ближнюю от Абалая.
И принес с собой гнетущее безмолвие, непохожее на то, что хранил Абалай, ведь у Абалая — это скорее привычка к молчанию, совсем не показная.
Древний явился, чуть не состязаясь в безмолвии, словно силился прогнать Абалая. Абалай чувствовал, как за ним следят, и, не претендуя ни на что, считая себя ничтожным, не уступал, присматривал за соседом. Подмечал, если древний опускался ниже дозволенного, брал на заметку, распалял неприязнь.
Страдая от дождя или стужи, терпел и сравнивал, не даст ли тот слабину.
Когда сыпал град, считал удары не по своей голове, а те, что долбили другого.
Поведение его было низким, приходилось это признать; но виной тому — злонамеренный надзор самозванца, оправдывался он перед собой.
Как бы то ни было, и тот и другой ждали, кто упадет первым. Каждый был начеку, ловя малейшие движения: не клонится ли другой набок во сне, не мутит ли его на солнце, не терзает ли страх…
«Может, белое пончо выигрышно придает ему вид блаженного…» — Абалай искал доводы, стараясь принизить превосходство древнего, получавшего больше подношений: те множились у подножия колонны.
После столетнего соперничества ни один не выиграл. Оба замерли ровнехонько в один и тот же миг, и высохли мало-помалу. Затем рассыпались, как пара черствых сухарей.
Эта ночная фантазия не прошла бесследно для всадника: подняла в душе тяжкую волну тоски и уныния.
Неустанно думает о мальчонке, вперившем в него взгляд. Проходят годы. Однажды встречается с этим взглядом. Знает, что ребенок, став мужчиной, пришел расквитаться.
Парень идет за ним следом. На добром скакуне. Его можно принять за молодого отшельника. Натыкается на Абалая в камышах. Глаза спокойные, решительные. Как и Абалай, он в лохмотьях.
Сообщает:
— Я вас искал.
— Долго?..
— Всю жизнь, как вырос.
Не спрашивает, утверждает:
— Вы знали моего отца.
Излишне спрашивать, кто он и кто его отец.
Просит:
— Сойдите с лошади, сеньор.
Абалай решает, что даже по такому поводу спешиться не может. Еще, размышляет, не следует объяснять причину: а то вроде как прячет свой страх.
Его раздумья затягиваются, и потому досадно, когда другой торопит:
— Сеньор, я пришел сразиться.
Абалай хладнокровно кивает в знак согласия, и юноша заявляет:
— Знаю, вы славитесь тем, что никогда не спускаетесь с лошади. Придется ссадить вас. Я предложил сойтись лицом к лицу, когда каждый стоит на твердой почве. Если не хотите, я подстроюсь под вас.
Неспешно вынимает он из ножен заткнутый за спиной нож. Легко и проворно Абалай нагибается как можно дальше и, метко подрубив, энергичным усилием срывает толстую, мощную камышину более метра длиной. Занимает позицию, держит трость наперевес, как копье, прежде сунув за пояс трехгранный ножичек.
Соперник удивляется:
— У вас нет стоящего ножа?.. Даже этим огрызком не воспользуетесь?
Но Абалай ни слова не проронил, ждет. Убивать он не собирается, но будет защищаться.
Сходятся. Абалай хлещет камышиной, царапает поверху. Старается ранить руку, сжимающую нож, надеясь обезоружить. Противник обходит его сбоку, бьет клинком плашмя, достигая цели, больно обжигая. Нападает снова, рубит, норовит рассечь лицо. Абалай уклоняется от удара, нож режет трость, идеально затачивая острие. Абалай инстинктивно держит трость наготове. Заточенным волей случая острием трость вонзается в неприятеля, раздирает ему рот, сбивает его. Тот сползает с коня, тщетно цепляясь за поводья.
Сверху Абалай изучает его секунду. Он не совершил недопустимого — не убил вновь. Сострадание и отвращение вызывает этот поток крови, в котором тонут стоны, захлебывается яростный крик.
Он соскакивает, спеша на помощь, тянется к поверженному, но замирает, вспомнив о непреложном законе, который нарушил, — не сходить на землю.
Удрученный, вопросительно смотрит вверх и сам для себя решает, что в этом случае правомерно оставаться на земле, сколько нужно.